Том 6-7 — страница 109 из 206

— Я очень мамочку люблю, — сказала она, — и пана Стаха тоже… и Марыню… 

ГЛАВА XVII


Ежедневно приходил узнать о Литкином здоровье Васковский и, хотя его большею частью не принимали, приносил ей цветы. Как-то, встретившись с ним за обедом, Поланецкий поблагодарил его от имени пани Эмилии:

— Но это же всего-навсего астры! — возразил он и спросил: — А как она себя чувствует сегодня?

— Сегодня как раз неплохо, но вообще неважно. Хуже, чем в Райхенгалле. Со страхом ждешь, что сулит наступающий день, и как подумаешь, что ее может не стать…

Он замолчал в волнении и, чтобы справиться с ним, сказал со злостью:

— Нечего уповать на какое-то там милосердие! Есть только голая логика: у кого больное сердце, тот должен умереть! Черт бы подрал всю эту жизнь!

Подошел Букацкий, тоже привязанный к Литке, и, узнав, о чем речь, в свои черед напал на старика, не желая мириться с мыслью о ее смерти.

— Как можно столько лет добровольно себя обманывать, проповедуя нечто для слепого рока совершенно безразличное.

— Дорогие мои, нельзя собственной бренной меркой мерить милосердие и премудрость всевышнего, — спокойно возразил старик. — В пещере нас окружает тьма, но это еще не дает права утверждать, что там, снаружи, нет ясного неба и солнца, света и тепла…

— Вот так утешение! — перебил Поланецкий. — От такой философии и мухе радости мало, что же говорить о матери, у которой умирает единственная горячо любимая дочь.

Но голубые глаза старика уже устремились куда-то за грань земного.

— А мне кажется, эта девочка, — сказал он, помедлив, будто вглядываясь во что-то, но не вполне различая, — не затем в стольких сердцах пробудила любовь, чтобы явиться и сгинуть бесследно. Что-то тут есть… Что-то ей свыше было предназначено, и она не умрет, не исполнив своего предназначения.

— Мистика! — сказал Букацкий.

— Это бы хорошо! — перебил Поланецкий. — Мистика не мистика, а как бы хорошо! В несчастье даже тень надежды помогает. У меня тоже не умещается в голове, что она умрет.

— Как знать, может, она еще нас всех переживет, — прибавил Васковский.

Поланецкий достиг той стадии скептицизма, когда человек, во всем изверясь, полагает возможным самое невероятное оттого, что этого жаждет его душа. И, приободрясь, он вздохнул облегченно.

— Может, смилуется небо над ней и пани Эмилией, — сказал он. — Я готов сто обеден заказать, лишь бы это помогло.

— Закажи хоть одну, но с искренней верой.

— И закажу, непременно закажу! А что до искренности, я и собственной шкуры искренней бы не спасал.

Васковский улыбнулся.

— Ты на верном пути, — сказал он, — ибо умеешь любить.

У всех отлегло от сердца. Букацкий, хотя в душе и не был согласен с Васковским, возражать не стал, — когда перед лицом неподдельного горя люди ищут утешения в религии, скептицизм, как глубоко ни укоренился, смущенно отступает и кажется себе ничтожным и жалким.

В эту минуту вошел Бигель и, видя повеселевшие лица, спросил:

— Малютке лучше?

— Нет, нет! — возразил Поланецкий. — Это слова нашего добрейшего Васковского целительно подействовали на нас.

— Ну и слава богу! Жена пошла в костел заказать обедню, а оттуда к пани Эмилии. А я отпущен на все четыре стороны и могу пообедать с вами. И если Литке лучше, сообщу и другую радостную новость.

— Какую?

— Только что я встретил Машко, кстати, он тоже сейчас здесь будет, поздравьте его, он женится.

— На ком? — спросил Поланецкий.

— На соседке на моей.

— На Краславской?

— Да.

— Понятно, — сказал Букацкий, — важностью своей, родословной и богатством повергнув их во прах, из оного слепил себе жену и тещу.

— Объясните мне одно, — сказал Васковский. — Ведь Машко молится богу…

— Постольку, поскольку он консерватор, — перебил Букацкий, — из приличия…

— …как и эти дамы, — продолжал Васковский.

— Потому что так принято…

— Почему они не задумываются о жизни вечной?

— Машко, ты почему не задумываешься о жизни вечной? — обратился Букацкий ко входившему адвокату.

— Что ты сказал? — спросил Машко, подойдя к ним.

— Я говорю: tu, felix, Машко, nube![73]

Посыпались поздравления, он принимал их с подобающим достоинством, потом сказал:

— Дорогие друзья, поскольку все вы знаете мою невесту, не сомневаюсь в вашей искренности…

— И напрасно! — вставил Букацкий.

— …а потому благодарю от всей души.

— Вот и пригодился тебе Кшемень, — прибавил Поланецкий.

И в самом деле, не окажись Машко владельцем имения, сватовство его могло быть и не принято. Но именно поэтому замечание Поланецкого его задело, и он сказал, досадливо поморщившись:

— Ты мне эту покупку облегчил, но я даже не знаю, благодарить или клясть тебя за это.

— Почему?

— Да этот твой дядюшка — не встречал субъекта несносней и надоедливей, а уж кузина твоя… Очень милая барышня, но только и знает, что с утра до вечера на все лады склоняет этот Кшемень, каждый раз проливая слезу. Тоска зеленая; ты редко у них бываешь, но уж поверь мне.

— Слушай, Машко, — глядя на него в упор, сказал Поланецкий, — я дядюшку своего честил на все корки, но из этого еще не следует, что позволю честить его в своем присутствии, особенно тому, кто на нем нажился. Что же до панны Марии, она жалеет о Кшемене, знаю, но это говорит лишь о том, что она не бездушная кукла, не манекен, а женщина, у которой сердце есть. Понял?

Воцарилось молчание. Машко отлично понял, в кого метил Поланецкий со своей куклой и манекеном, и пятна у него на лице побагровели, а губы вздрогнули. Но он сдержался. Машко был не робкого десятка, но бывают люди, с которыми и смельчаки предпочитают не связываться. Для него таким человеком был Поланецкий.

— Чего ты кипятишься, — сказал он, пожимая плечами. — Если тебе это неприятно…

— Я не кипячусь, — перебил Поланецкий, по-прежнему глядя на него в упор, — но советую запомнить мои слова.

«Ссоры ищешь, изволь», — подумал Машко и сказал:

— Запомнить запомню, но со мной разговаривать таким тоном не советую — мне может это не понравиться, и я потребую объяснения.

— Черт возьми! — вскричал Букацкий. — Что у вас происходит?

Поланецкий, у которого давно уже копилось раздражение против Машко, не остановился бы на этом, если бы в эту минуту не вбежал запыхавшийся слуга пани Эмилии.

— Барышня помирает! — доложил он.

Поланецкий побледнел и, схватив шляпу, кинулся к дверям. Наступило тягостное, продолжительное молчание, которое нарушил Машко.

— Я забыл, к нему надо быть сейчас снисходительным… — сказал он.

Васковский молился, закрыв руками лицо. Потом поднял голову:

— Поправший смерть и над смертью властен.

Через четверть часа Бигель получил записку от жены. В ней было всего два слова: «Приступ прошел».

ГЛАВА XVIII


Поланецкий мчался к дому пани Эмилии, боясь не застать Литку в живых, — слуга по дороге сообщил ему, что у девочки сделались судороги, и она кончается. Пани Эмилия выбежала ему навстречу.

— Лучше! Лучше! — выдохнула она через силу.

— Доктор здесь?

— Да.

— А Литка?

— Уснула.

Лицо пани Эмилии, еще бледное от пережитого страха, выражало робкую надежду и радость. Губы у нее были совершенно белые, глаза воспаленные и красные, щеки горели. Целые сутки она не спала и смертельно устала.

Доктор, энергичный молодой человек, считал, что опасность миновала.

— Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы приступ повторился, и мы этого не допустим.

Слова эти, сказанные уже при Поланецком, ободрили пани Эмилию. Они обнадеживали: ведь врач считал возможным предотвратить приступ. Но одновременно и предостерегали, что следующий может оказаться роковым. Но пани Эмилия цеплялась за малейшую надежду, как падающий в пропасть человек — за ветки деревьев, растущих на краю.

— Не допустим! Не допустим! — лихорадочно повторяла она, пожимая руку доктору.

Поланецкий украдкой глянул ему в глаза, словно желая удостовериться, не говорит ли он этого лишь для спокойствия матери, безотносительно к медицинским показаниям.

— Вы останетесь при больной? — не без умысла спросил он.

— Не вижу никакой необходимости, — отвечал врач. — Девочка измучена и, наверно, будет спать долго и крепко. Завтра я ее навещу, а сегодня со спокойной душой могу отправляться домой. — И обратился к пани Эмилии: — А вам тоже нужно непременно отдохнуть. Опасность миновала, и ни к чему больной видеть по вашему лицу, что вы устали и встревожены. Она еще слишком слаба, волнение ей может повредить…

— Я не смогу заснуть… — сказала пани Эмилия.

Доктор пристально посмотрел на нее своими светло-голубыми глазами.

— Через час вы ляжете и заснете, — внятно и раздельно произнес он. — И проспите шесть или восемь часов. — Ну, скажем, восемь… А завтра почувствуете себя окрепшей и отдохнувшей. Спокойной ночи!

— А как же капли, если девочка проснется?

— Капли даст ей кто-нибудь другой. Спокойной ночи.

И доктор откланялся. Поланецкий хотел было выйти следом, чтобы с глазу на газ расспросить о состоянии Литки, но раздумал, решив, что пани Эмилию это может встревожить, и дал себе слово завтра же зайти к нему домой и поговорить.

— Послушайтесь совета, — сказал Поланецкий, когда они остались вдвоем. — Вам нужно отдохнуть. А я пойду к Литке и обещаю ни на минуту не отлучаться.

Но она ничего не ответила, не переставая думать о девочке.

— Знаете, — сказала она немного погодя, — перед тем как заснуть, после приступа, она несколько раз спрашивала про вас… и про Марыню. «Где пан Стах?» — с этим вопросом и уснула.

— Бедная, дорогая девочка! Я все равно пришел бы после обеда. Мчался, не помня себя… Когда начался приступ?

— Перед полуднем. С утра она была грустная, будто уже чуяла. Вы ведь знаете, она всегда говорила мне, что чувствует себя хорошо, а тут видно было, что ей неможется, — перед тем как начался приступ, села возле меня и попросила взять ее за руку. А вчера — забыла вам сказать — странный вопрос мне задала: «Это правда, — говорит, — если больной ребенок попросит о чем-нибудь, ему никогда не отказывают?» Я сказала: правда, если, конечно, просьба выполнима. Что-то, видимо, не давало ей покоя, так как вечером, когда к нам заглянула Марыня, она опять спросила о том же. Перед сном повеселела, а с утра уже стала жаловаться, что задыхается. Хорошо, что я еще до начала приступа послала за доктором и он сразу приехал.