Том 6-7 — страница 189 из 206

— Изволь. Так что же? Слушаю тебя.

Машко с минуту молча смотрел на Поланецкого, словно желая подготовить его к важному известию, и наконец совершенно спокойно сообщил, отчеканивая каждое слово:

— А что, что я погиб безвозвратно.

— Дело в суде проиграл?

— Нет. Дело будет слушаться через две недели, но я знаю, что проиграю.

— Почему ты так уверен в этом?

— Помнишь, я как-то говорил, что дела по опротестованию завещаний, как правило, выигрывают, потому что истец как лицо заинтересованное обычно действует энергичней, чем ответчик, которому исход безразличен. Повод для придирок всегда найдется, и даже если какое-то обстоятельство или утверждение согласно с духом закона, оно в большей или меньшей степени может не соответствовать его букве, а судьи должны придерживаться именно буквы.

— Да. Говорил.

— И дело, за которое я взялся, в этом смысле не исключение. Это была не авантюра, как могло показаться. Я задался целью доказать формальную недействительность завещания, и, может, мне это удалось бы, если бы не то, что мой противник с не меньшим рвением старался доказать противоположное. Не стану утомлять тебя подробностями, скажу только одно: я столкнулся не просто с адвокатом противной стороны, причем подкованным на все четыре ноги, а еще и личным врагом, который не только выиграть дело стремится, но заодно меня погубить. Когда-то я его оскорбил, и вот он мстит.

— Не понимаю, почему тебе вообще не иметь дела только с самим прокурором?— Потому что там есть записи в пользу частных лиц, и они для защиты своих интересов обратились к этому Селедке. Впрочем, не о том речь. Дело проиграно, потому что в сложившихся обстоятельствах ничего у меня не выйдет, а у Селедки выйдет, вот и все. Заранее знаю и не обольщаюсь. Хватит уже с меня, сыт по горло.

— Ты можешь дальше пойти… подать апелляцию.

— Нет, дорогой, ничего я не могу.

— Почему?

— Потому что у меня долгов больше, чем волос на голове, и после первого же проигрыша кредиторы накинутся на меня и… — понизил Машко голос, — придется тогда удариться в бега.

Наступило молчание. Машко некоторое время сидел, положив голову на руку и опершись локтем в колено, затем, не меняя своей понурой позы, заговорил, как бы рассуждая сам с собой:

— Лопнуло. Вязал из последних сил, другой на моем месте давно бросил бы, пускай рвется, а я не покладал рук. Но больше не могу! Видит бог, мочи больше нет. Все когда-нибудь кончается, положим и этому конец. — Он вздохнул, как от смертельной усталости, и поднял голову. — Но это все мои дела, а я пришел поговорить о твоих. Так вот, слушай! По контракту, заключенному при покупке Кшеменя, я должен выплатить твоей жене сумму, полученную после парцелляции Магерувки. Кроме того, я занял у тебя несколько тысяч рублей. И тестю твоему обязался выплачивать пожизненный пенсион. И вот я пришел тебе сказать: если не через неделю, то через две меня объявят банкротом, я буду вынужден бежать за границу, и вы не получите ни гроша.

Решительно и нимало не смущаясь выложив это, как человек, которому нечего терять, Машко посмотрел Поланецкому в глаза, ожидая вспышки гнева.

Но ничего подобного не произошло. Поланецкий, правда, помрачнел было, но, овладев собой, сказал спокойно:

— Я так и думал, что этим кончится.

Зная Поланецкого, Машко вполне допускал, что тот может схватить его за шиворот, и глянул на него испытующе, недоумевая, что это с ним.

А у Поланецкого в голове промелькнуло: «Попроси он денег на дорогу, я бы не смог отказать». Вслух же он повторил:

— Да, этого и следовало ожидать.

— Нет, не следовало! — вскричал Машко, не желая расставаться с мыслью, что всему виной неблагоприятное стечение обстоятельств. — Ты не имеешь права так говорить. Я и на смертном одре готов подтвердить, что все могло обернуться иначе.

— Чего тебе, любезный, собственно, нужно от меня? — с оттенком раздражения спросил Поланецкий.

— От тебя ровно ничего, — поостыв немного, ответил Машко. — Я пришел к тебе как к человеку, который всегда оказывал мне дружеское расположение, пришел как должник, имея в виду не деньги, а долг благодарности, — чтобы поделиться с тобой откровенно и сказать: спасай, что можно, пока не поздно еще.

Поланецкий стиснул зубы. Он полагал, что есть какой-то предел тем злым шуткам, которые жизнь в последнее время не уставала шутить над ним и остальными. Но слова Машко о дружеском расположении и долге благодарности звучали насмешкой, превосходившей уже всякие пределы. «Катись ты ко всем чертям вместе со своими деньгами!» — чуть не сорвалось у него с языка, но, сдержавшись, он сказал только:

— Не вижу такой возможности.

— Возможность есть, — ответил Машко. — Пока никто не знает, что я банкрот, пока теплится надежда выиграть процесс и моя фамилия и подпись чего-то еще стоят, продай закладную твоей жены. А покупателю скажи: решил, дескать, обратить недвижимость в капитал или что-нибудь в этом роде. Глаза всегда можно отвести. И покупатель найдется, особенно если цену сбавишь, продашь с уступкой. Любой еврей купит в расчете на барыш. Да кто угодно пусть погорит на этом, только не ты. А предупредил я тебя или нет о своем банкротстве, никто ведь не знает, ты мог рассчитывать и на благоприятный исход судебного дела. И будь спокоен: покупатель твоей закладной сам продал бы ее тебе без зазрения совести, наперед зная, что завтра ей будет грош цена. Жизнь — это биржа, а на бирже так дела и делаются. Это называется изворотливостью.

— Нет, — отвечал Поланецкий, — это называется иначе. Ты упомянул евреев, так вот, есть дела, которые они определяют словом «schmutzig»[122]. И чтобы выручить деньги по закладной, я поищу другой способ.

— Как знаешь. Мне, милый мой, самому известно, как называется мой способ, тем не менее по долгу порядочности я счел нужным тебе его предложить. Может, это уже порядочность будущего банкрота, но другой у меня нет. Можешь себе представить, как легко мне все это говорить. Я заранее знал, что ты не согласишься, но мое дело было посоветовать. А теперь прикажи подать чашку чаю да рюмочку коньяку, а то я совсем обессилел.

Поланецкий позвонил.

— Конечно, — продолжал Машко, — кто-то должен из-за меня пострадать, тут уж ничего не поделаешь; но я предпочел бы, чтобы в их числе оказались люди мне безразличные, а не расположенные ко мне. Бывают в жизни такие положения, когда невольно приходится идти на сделки с совестью. — Машко горько усмехнулся. — Раньше я этого не знал, но теперь мои горизонты расширились. Век живи, век учись. У нас, банкротов, тоже есть свое понятие о чести. Что до меня, я обеспокоен участью не тех, кто поступил бы со мной точно так же, а близких мне людей, которым я признателен. Может быть, это мораль Ринальдини, но все-таки мораль.

Лакей принес тем временем чай. Машко для подкрепления сил долил чашку коньяком и, остудив ее таким образом, выпил одним духом.

— Ты лучше меня во всем разбираешься, — сказал Поланецкий, — и все доводы против отъезда, в пользу того, чтобы остаться и попытаться поладить с кредиторами, ты сам, наверно, уже обдумал. Поэтому я хочу спросить о другом. Чем ты собираешься заняться, есть ли у тебя что-нибудь на примете? И деньги хотя бы на дорогу?

— Есть. На сто тысяч обанкротиться или на сто десять — это уже значения не имеет, но спасибо за вопрос. — И Машко опять подлил коньяку в чай. — Не думай, будто я запил с горя, просто я сегодня еще с утра не присел и устал безумно. Ах, хорошо, теперь немного подкрепился. Скажу тебе откровенно: надежды я еще не потерял. Пулю в лоб, как видишь, не пустил — вот тебе лучшее доказательство. Это все устарело, это все мелодрама. Я понимаю: здесь для меня все кончено, но на здешней почве особенно-то и не развернешься. Интереса настоящего нет, да и простора. То ли дело Европа, Париж! Вот где колесо фортуны оседлать можно — со дна под самое небо взлететь. Да что тут распространяться! У того же Гирша, когда он уезжал, и трехсот франков небось не было! Ладно, можешь мне не говорить, в нашем тухлом болоте это миражем кажется, горячечным бредом банкрота… Но там и поглупей меня миллионы наживали, да, поглупее!.. Пан или пропал, но уж если ворочусь когда-нибудь… — И, сжав кулаки — чай с коньяком оказывал, видимо, свое действие, — прибавил: — Вот увидишь!..

— Миражи не миражи, — отозвался Поланецкий, — но, во всяком случае, еще дело будущего. А пока-то что?

В тоне его чувствовалось растущее раздражение.

— А пока… — ответил Машко не сразу, — пока что мошенником будут считать. Никому и в голову не придет, что крах краху рознь… Я вот, к примеру, у жены ни одной подписи не взял, ни единого поручительства, ни разу капитал ее не тронул, сколько было до замужества, столько и осталось… Поеду один и, пока не устроюсь, здесь ее оставлю с матерью. Не знаю, слышал ли ты, что Краславская ослепла совсем. С собой я не могу их взять, так как не знаю даже, где еще поселюсь… в Париже или Антверпене… Но надеюсь, мы ненадолго разлучаемся… Они ничего еще и не подозревают… Вот в чем трагедия, вот что меня мучает…

Машко схватился за голову и зажмурился, словно от боли.

— Когда ты едешь? — спросил Поланецкий.

— Не знаю еще, но сообщу тебе. Ты мне вызвался помочь, так помоги — но не деньгами. От жены на первых порах все отвернутся. Не оставляйте ее совсем, возьми хоть ты под свою опеку. Ладно? Ты всегда был ко мне расположен — и к ней тоже, я знаю.

«Ей-богу, спятить можно!» — подумал Поланецкий, но вслух сказал:

— Ладно.

— Сердечное тебе спасибо. И еще одна просьба к тебе. Они обе очень тебя уважают, и жена, и теща. Каждому твоему слову верят. Выгороди меня хоть немного перед женой. Растолкуй ей, что одно дело — мошенничество, а другое — невезение. Право же, не такой я негодяй, за какого меня примут. Ведь мог бы и жену разорить, а вот не разорил, мог и у тебя призанять еще несколько тысяч, но не занял. Словом, ты сумеешь изложить все, как надо, — и она тебе поверит. Сделай для меня, хорошо?