алеко-далеко, пока она не потеряется из виду, и потом снова привязываться взглядом, опять к чему-нибудь одному, частному, но не ко всему, не к общему. Так и в нашей литературе, столь богатой и прекрасной в изображении
397
типов, несравненные по законченности типы даны именно Гончаровым, которому чужд психологический анализ, но который взамен этого одарен глубокою артистичностью и теплою любовью к жизни и к человеку, к тому, что есть незаметного и незначащего в них, но в чем сказываются они. Таков бессмертный тип Обломова – лучшее, что до сих пор создала литература типов. Это имя не только стало нарицательным – таково свойство всякого типа как собирательной личности, что его имя становится названием целого класса людей, тех именно, которые собраны в одно и отражены в нем художником, – но оно дало еще свое название целому явлению жизни, или, точнее, – одному определенному ее состоянию, что, насколько нам известно, не было еще сделано ни одним типом».1
Исследователи и критики не раз обращали внимание еще на одну особенность гончаровских образов – их символичность. Об этом писал В. В. Чуйко.2 Д. С. Мережковский подчеркивал, что символы органично входят в художественную систему Гончарова. Он говорил о «непроизвольном, глубоко реальном символизме» автора «Обломова» и о том, что Гончаров «из всех наших писателей обладает вместе с Гоголем наибольшей способностью символизма»: «…типы Гончарова, – говорится в работе Мережковского, – весьма отличаются от исключительно бытовых типов, какие мы встречаем, например, у Островского и Писемского, у Диккенса и Теккерея. ‹…› Это не только Илья Ильич, которого вы, кажется, вчера еще видели в халате, но и громадное идейное обобщение целой стороны русской жизни. ‹…› И такого поэта, – иронически замечает критик, – наши литературные судьи считали отживающим типом эстетика, точным, но неглубоким бытописателем помещичьих нравов» (Мережковский. С. 46, 47).
398
Идеи Чуйко и главным образом Мережковского1 помогли избавиться от инерции в трактовке Гончарова, согласно которой он всего лишь «жанрист», «фламандец», выдающийся бытописатель. Как известно, о «фламандстве» Гончарова писал еще А. В. Дружинин, но он не сводил к этому смысл его творчества. С. А. Венгеров отмечал «необычайный интерес к мелочам ежедневной жизни, сделавший из Гончарова первоклассного жанриста».2 Внимание Гончарова к бытовой стороне жизни В. В. Розановым расценивалось как избыточное. «Вечный быт у Гончарова», – вырвалось у него.3 Довольно категорично высказывался на эту тему Ю. И. Айхенвальд. «Гончаров, – читаем в его статье, – несравненный мастер жанра, и в этой сфере заключается его главная сила. ‹…› В русской литературе он является художником фламандской школы: его тешит ее „пестрый сор”».4 А. М. Скабичевский в духе всех предшествующих критиков утверждал: «Он ‹Гончаров› не столько анализирует жизнь, старается заглянуть в глубь ее, сколько созерцает ее во всем ее наружном, внешнем разнообразии».5 На этом фоне несколько особняком стоит одна из многочисленных статей, появившихся сразу после смерти Гончарова, автор которой предпринял попытку осмыслить гончаровскую философию быта: «Не умея „идти от идеи”, Гончаров, в противоположность Тургеневу, не старался идти за современностью.
399
Он был убежден, что „творчество требует спокойного наблюдения уже установившихся и успокоившихся форм жизни, а новая жизнь слишком нова; она трепещет в процессе брожения, слагается сегодня, разлагается завтра и видоизменяется не по дням, а по часам. Нынешние герои не похожи на завтрашних и могут отражаться только в зеркале сатиры, легкого очерка, а не в больших эпических произведениях”. Оттого-то он и не останавливался на взволнованной поверхности общества, а уходил в глубь, туда, где спокойно и медленно совершается органическое нарастание традиционного быта, где стоят его устои, медленно поддающиеся изменениям. Он шел туда не затем, чтобы судить и карать этот быт или превозносить его, а просто затем, чтобы рисовать или „отчеканивать” его, как он есть, предоставляя другим делать из этих образов выводы и строить на них теории. Такое отношение автора „Обломова” к русскому быту вызвало со стороны некоторых критиков упреки в „филистерстве”; отсутствие опре-деленной тенденции показалось „отсутствием идеалов”. Замечательно, что этими упреками в особенности осыпал Гончарова Аполлон Григорьев – тот самый Аполлон Григорьев, который, захлебываясь от восторга, не находил слов для похвалы Островскому за совершенно такое же миросозерцание, какое резко осуждал в Гончарове».1 И далее автор развивал свою мысль о «совершенно таком же миросозерцании» Гончарова и Островского: «…Островский и Гончаров – таланты, родственные по самой своей сущности: оба они, каждый в своей излюбленной и до дна изученной среде, подходят к русскому быту прямо и просто, не становясь на заранее теоретически определенную точку зрения, не делая преднамеренного выбора типов и явлений; оба они относятся к этому быту широко, сво бодно и с любовию, одинаково изображая и светлые, и темные его стороны; оба берут предметом наблюдения и воссоздания „установившиеся и успокоившиеся формы жизни”, медленно подвигаясь вперед по ее ровному течению и почти не отзываясь на мимолетную накипь момента. Краски, положенные на картину сонного царства Обломовки, – те же ровные и мягкие краски, какими нарисовано темное царство Замоскворечья. У обоих писателей – и у эпика, и у драматурга, мы видим одинаковую
400
простоту вымысла, отсутствие „выдумки”, эффекта, сложной интриги, и у обоих ярко выступает тонкое и прочувствованное психологическое мастерство в изображении выводимых ими лиц, раскрывающих пред нами всю свою душу до последнего уголка. Наконец, оба они являются великими художниками сердца в изображении характеров положительной красоты».1
Рассуждения о Гончарове-художнике в критике естественно включали также вопросы стиля.
Прочитав резко отрицательную статью Л. Н. Антропова о Гончарове,2 К. Н. Леонтьев так высказался в письме к Н. Н. Страхову от 12 марта 1870 г.: «Как можно нападать на писателя, который по крайней мере по манере, по приемам (если не по идеалу, не по сюжетам) менее груб, чем другие?.. Один язык его благороден до того, что заслуживает изучения. Объяснюсь примером. Откройте и посмотрите, как в иных местах он говорит о чувствах Обломова. Какой полет, какая теплота, какая трезвая и вместе с тем лирическая, воздушная образность».3
С. А. Венгеров утверждал, что гончаровский стиль излишне ровен, безындивидуален, «без сучка и задоринки».4 «Нет в нем, – писал он, – меланхолических тонов Тургенева, колоритных словечек Писемского, нервного нагромождения первых попавшихся выражений Достоевского. Гончаровские периоды округлены, построены по всем правилам синтаксиса, и нет у него своего синтаксиса, своей грамматики…».5 Д. Н. Овсянико-Куликовский увидел в таком стиле, в «медлительности душевных процессов» и созерцательности повествования проявление «нормальной, здоровой обломовщины» (Овсянико-Куликовский 1912б. С. 200-201).
401
В связи с плавной, спокойной манерой повествования Гончарова о нем писали как об ученике Гомера и Гете. Говоря об объективном стиле Гончарова, его сближали с Флобером.1
Ценным представляется замечание, сделанное В. Лобановым: «Можно удачно или неудачно подражать слогу Достоевского, Гоголя или Тургенева, но нельзя подражать слогу Гончарова».2 Это, по-видимому, объясняется тем, что речь повествователя3 и речь героев у Гончарова находятся в постоянном взаимодействии. В его романах почти невозможно вычленить «чистое» авторское слово. В повествовании через стилевую диффузность дается одновременно не одна, а, по крайней мере, две точки зрения на событие, поступок героя. Ни один из представленных стилей не может претендовать на то, что именно он наиболее адекватно отражает жизнь, что именно он представляет высший, объективный взгляд на изображенный мир.
Историки и критики, как правило, говорили о стиле Гончарова в самом общем плане. Чуть ли не единственное исключение – замечание П. Д. Боборыкина об особом стиле «Сна Обломова»: «Когда в нашей литературно-художественной критике, – писал он, – будут заниматься детальным изучением того, что представляет собою письмо, т. е. стиль, язык, пошиб, ритм, – тогда ценность гончаровского письма будет установлена прочно. И такое единственное в своем роде стихотворение в прозе, как „Сон Обломова”, останется крупнейшей вехой в истории русского художественного письма».4
402
В авторской речи Гончарова, сориентированной на стиль героя, как правило, есть доля иронии. Возникают и совпадение, и расхождение, столкновение стилей, точек зрения, что дает комический эффект и позволяет достичь объемности изображения.
Критики упоминали об особой роли комического в художественной системе Гончарова неоднократно, хотя и вскользь. Первым в этом ряду стоит А. В. Дружинин, еще в 1859 г. с удивлением отметивший в рецензии на «Обломова»: «…какими простыми, часто какими комическими средствами достигнут такой небывалый результат» («Обломов» в критике. С. 118).
Судя по всему в случае с Гончаровым у критиков были все основания говорить именно о юморе. В юморе, как особой форме комического, обнаруживается своеобразное диалектическое единство утверждения и отрицания. Внешняя комическая трактовка объекта сочетается в таком искусстве с внутренней серьезностью. Юмор – неоднозначное, противоречивое отношение и к изображаемой жизни, и к субъекту повествования. Юмор не отказывается судить мир, но он обнаруживает что-то положительное, какие-то элементы идеала в самом объекте, в комически изображаемой действительности.
По мнению Д. С. Мережковского, автор «Обломова» – «первый ‹…› великий юморист после Гоголя и Грибоедова» (Мережковский. С. 140). Ю. И. Айхенвальд писал о «затаенном, но сказывающемся в юморе борении двух моментов, центростремительного и центробежного»; характер же гончаровского юмора он передавал так: «…вы чувствуете себя с Гончаровым свободно и легко ‹…› он сам имеет слабости и признает их в другом ‹…› сам причастен к тем грехам, над которыми посмеивается, сам привязан душой и телом к той Обломовке, которую выставил на всенародное посмешище».1 Говоря об иронии Гончарова, Е. А. Ляцкий отметил, что «в ней нет злости, нет и оттенка желчи и раздражения, порождающего сарказм» (Ляцкий 1912. С. 178). Попытку определить своеобразие гончаровского юмора предпринял и В. Е. Евгеньев-Максимов: «Это не юмор Грибоедова, брызжущий желчью, исполненный пламенного негодования против людей, пытающихся воскресить к новой жизни „прошедшего житья