Син, сын сини,
сей сонные сени и силы
на села и сад.
Чураясь дня, чаруй
чарой голубого вина меня,
землежителя, точно волна
падающего одной ногой
вслед другой.
Это — такой «лирный голос», что так и кажется: от этих строк, тихо, в восторге, ахнул бы Пушкин.
Хлебников-будетлянин, в отличие от других русских футуристов, — из «спящих», — из грезящих. Но он, также, бдителен, как искушаемый святой. Дальше, в этом же стихотворении, следует:
Мои шаги,
шаги смертного — ряд волн.
Я купаю смертные волосы
мои в голубой влаге твоего
тихого водопада и вдруг восклицаю,
разрушаю чары: площадь,
описанная прямой, соединяющей
солнце и землю, в 317 дней,
равна площади прямоугольника,
одна сторона которого полупоперечник
земли, а другая — путь, проходимый
светом в год. И вот в моем
разуме восходишь ты, священное
число 317, среди облаков
неверящих в него.
Воля сбрасывает Сон, и начинаются математические исчисления Времени (они занимают вторую половину стихотворения, мы привели лишь небольшую часть).
Сон-Свет… Сон-Озарение.
Откуда это внезапное Море Света? Может быть, есть «цикличность» возвращения беспричинной Нечаянной Радости?
Сон Пети Ростова перед его гибелью — не только сновидение, — так мощно, так основательно организовано оно музыкальным даром юноши. Здесь — вторым слоем этого сновидения — Сон-творец, Сон-художник, человек-художник. Расширенная полнота человека (все в нем «включилось» — «заговорил» также и сон-художник, сон-человек). А что — как бы «выключилось»? — явь-человек, только что, перед этим, занятый — боем (не полнотою-Войны!), — может быть, «узкий человек».
Даже если мы встали во-время, не спали и полу-часа в ущерб близким, — все равно, — «после пробуждения почему-то бывает совестно — словно мы провинились перед кем-то», — как сказал недавно один из моих друзей.
Были ли мы слишком свободно, «безоглядно» заняты собою во сне? Позволили себе — «все»?
Видно, это сны того рода, где совесть действительно «дремлет».
Нет сна в моих стихах-розах. Они полярны стихам-снам. Явь, любимая явь (я писал и об «опасной яви, содержащей любимых») — это накал цветения роз.
Посмотрите на человека, который незадолго перед этим был вам неприятен, может быть, даже вызывал враждебные чувства, — посмотрите на него «в спящем виде».
Вам почему-то станет жаль его. Жаль — торчащих его рукавов, его рук… Почему-то — жаль его одеяния. (В яви костюм его напоминал «светские», «учрежденческие», — даже — «семейные», — доспехи).
Он весь — доверие к Чему-то, к Кому-то. И, конечно, к кому-то Кто безмерно больше — Вас, наблюдающего.
Но все же — есть здесь и доверие — к Вам.
Бессонница. Нет-Сон. Жуткий, враждующий с нами Антипод Сна. Его двойник с определением «Нет». Ибо это не то, что мы «не спим». И больше, чем Псевдо-Сон. Нас как бы часами пронизывает распад атомов «Нет». Не смерть, но демонстрация разрушения, показ «приемов», которыми подготавливается наш постепенный, «естественный» конец.
И вот, предположим, настороженно спит — преследуемый человек, и во сне ожидающий нападения, ловли, удара. И лицо его — как экран, — он проснется, как только слабая тень коснется этого экрана. Прозрачное, просвечивающее лицо. И сквозь эту перегородку как бы смотрит — душа.
Сон — взвращиватель наших страхов. Он усиливает их, ослабляя нашу сопротивляемость им.
А где же нет — упомянутого экрана-лица, этой прозрачной перегородки?
Отвратительно спят (если вам суждено было это увидеть) блатные. И те же рукава, те же части одежды и тела, которые, в прежнем случае, вызывали вашу жалость, кажутся теперь не отданными во власть Божьей воли, а остаются реальными, «дневными», «готовыми жить», глядящими на вас все так же по-бытовому; все это собрание углов одежды и выступов тела, действительно, лишь отдыхает.
О, Сон-Омовение! Как заслужить твоего посещения? Смой, унеси эти образы — сырье для кошмаров!
В стихах о бессоннице чаще всего встречается слово «совесть». Нет-Сон (не просто «отсутствие сна») добирается до стержня человека.
И самый «совестливый» из русских поэтов, чаше и больше всех оперирующий совестью, — Иннокентий Анненский — самый большой мученик Бессонницы в мировой поэзии.
Его «Старые эстонки», почти-кричащая поэма о бессоннице, носит подзаголовок: «Из стихов кошмарной совести».
Сны-стихи Анненского также мучительны, это — не углубление в сон, а выход из сферы сна в тоску, в холодные зори испытующего, казнящего самосознания.
И вот, пробудившись внезапно, во тьме, еще не успев собраться с мыслями, — настолько, чтоб начать ими снова любить себя, — ты вдруг почувствуешь, что какое-то «ты» — странное, не-однородное и, в силу не-переживаемости каких-то пустот, частичнонезаконное место; внезапно поймешь, что не настолько ты — весь и насквозь — «я», самосознание; — вдруг, как нечто пустое, выявишь в себе — в «топографически» — неопределимых проемах — и «области праха», и области такой неживой «матерьяльности», которою — строят (словно на стройке!), которая — как для лопат, как для молота, для уличного ветра; (и вот почему-то ты оказался в коридоре, — а что если это — все, если ты отсюда уже никогда ни к чему не вернешься; — будешь — внезапно — так отменен, — все — «нет»; скоро потухнет и мысль; и останется один коридор; — а спящие рядом? — кто изображал им разговор, присутствие, существование, — и так и останутся — потом — за столом — раскрыв — от удивления — рты?..), —
таков, в перерывах сна, — ты, внезапно оказавшийся в коридоре, — словно в закоулке какой-то пустынной, вселенской Туманности.
И все же — «погрузимся в ночь»[2].
Там — люди. Там, в глубинах сна, — общность живых и умерших.
И как не представляем мы себе «социальными» или «национальными» души умерших, — так, хотя бы в снах, будем доверчивы к душам живых — пожелаем себе, для этого ясного, словно простившего нас, — сна.
Ибо кто еще, кроме Поэзии, разрешит себе это занятие?..
I20–24 января 1975 г.|
Москва, Очаково
поэзия-как— молчаниеразрозненные записи к теме
Слушание — вместо говорения. Даже — важнее видения, какого угодно (даже — в воображении).
И: шорохи-и-шуршания. Шуршит — столь отдаленное — уже — начало. «Мое», «я сам».
Там «всё» — молчание, Все — давно — распрощались. Пусты строения. Холод. Давний ветер, — он мертв. Пустые чуланы, Ветер, — мертвая рассыпанность — мертвой муки.
Не ностальгировать. Я — ведь — и не… — куда уж. Слишком — из прекратившихся пространств из «сил», — давно отмененных.
Все было — чтобы умолкнуть. Но — там. Во имя всего, что — там.
Без веяний — «душ». Без — встреч.
Возвращение-сон. Но уже — ни к кому. В холод. В безымянность. В отсутствие.
Паузы — места преклонения: перед — Песней.
Одинокие листья строк, — будто действительно — на ветру.
«Истина в поэзии — накал», — это зависшая — в пустоте — строка.
Молчание — как «Место Бога» (место наивысшей Творческой Силы).
«Бог»? — это цитата: «из Бога». (Это — из неопубликованного моего стихотворения.)
Это — было, когда был — накал.
В сырость — налево от вечерней дороги. Такая там эпоха была — Смерть Хороводов. Словно что-то бесшумно грызущее — молчание леса. Притягивая. Быть — растворенным.
Современное многоговорение. Множатся вещи, — ширится каталогизация их. «Современный эпос».
И: когда — нет той самой «полушки», которая числилась («в народе») там, — «за душой».
Умалчивания в русской поэзии, как ни странно, больше всего у Пушкина, в последние два-три года его жизни. Все чаще отточия, оборванные фразы с многоточием. Вроде: «что тут еще говорить», и — «ни к чему».
Да, не надо ностальгировать. Но оплакивать покойного — должно.
Увы, все, что еще немного трогает, — из чего-то «высокого». Не сказать же: «Будь проклято». (Что с того, что многие слова — мертвы. Особенно — «самые значительные».)
И вот, кое-что — «из такого».
Простота это больше чем Мощь: это слабость сильнее чем Мощь: это Чудо.
Мои строки — лишь из отточий. Не «пустота», не «ничто», — эти отточия — шуршат (это «мир — сам по себе»).
В эпоху кинжалов и шпаг — монументальность шекспировских трагедий.
Нож, топор, — значительны — пластичностью. Даже — монументальны.
Современные дикие военные самолеты… — они мелко-подробны, как саранча. (Говорю о том, как это видится, их математически-под-робное содержание убедит только ум.)