136. Это значило: «фактически было провозглашено создание нового литературного направления – акмеизма»137; название его, как известно, устно было декларировано в декабре 1912 года, а печатно – в январе 1913-го. Неизвестно, читали ли выступавшие Гумилев и Городецкий еще не вышедшую статью Пяста «Нечто о каноне», но они могли бы подписаться под тем, что в ней говорилось о Боге и его творении как «единственном исполнении канона»: после этого поэзии не нужны были иные миры и достаточной становилась земная красота. В терминологии Метнера это, вероятно, выглядело преступным экстремизмом аполлинизма.
Так стремительно разошлись литературные искания, пересекшиеся было на первых порах «Трудов и дней». Статья Н. В. Недоброво о ритме и метре осталась на скрещении этих путей, и никому не хотелось на нее оборачиваться. Мы попытались показать, что этого забвения она не заслуживала: мысли ее были плодотворны для классического стиховедения 1920‐х годов и не утратили значения и теперь, через восемьдесят лет после ее появления.
«ПОЭТ – ЭТО КОНКИСТАДОР, А СТИХОВЕД – КОЛОНИСТ»138
– Михаил Леонович, насколько премии, ставшие сейчас пособием на выживание, соответствуют действительным ценностям? Объективны ли они? Нужны ли?
– Нужны. В наше время они вправду немного помогают выживать. Кому они нужнее – молодым или ветеранам (инвалидам, как говорили при Пушкине), – я не знаю: вероятно, в каждом случае по-своему. Главное же их дело – не отражать, а создавать иерархию так называемых ценностей. Объективных ценностей нет, это дело договоренности, к тому же периодически пересматриваемой. Присуждение премии значит: на ближайшее время лучшей считается манера такого-то писателя и приближающиеся к ней («Зина, ты слышишь: вот кто, оказывается, сейчас самый главный Шекспир!» – говорил Мейерхольд). Конечно, не объективно, а только с точки зрения такого-то жюри. Чем больше будет разных жюри и разных премий, тем полнее подлинная картина. Одинаково важны и Букеровская премия, и Премия имени Андрея Белого, которую присуждали авангардисты, кажется, в виде рубля и бутылки водки.
– Вам пришлось знаться с поэтами не только на бумаге, но и в жизни. Расскажите о ваших взаимоотношениях с ними.
– Вы ошибаетесь: я не критик, а литературовед, мое дело – бумажное, и живых поэтов я боюсь. Восемь лет назад был юбилей Пастернака, мне пришлось сидеть в заднем углу президиума перед огромным залом в Доме писателей. Рядом сидел Александр Кушнер (я его немного знал: он интересовался стиховедением), и ему, по-моему, тоже было неуютно. А в середине президиума большой энергичный человек, наклоняясь в зал, напористо говорил вещи, казавшиеся мне немного странными. Я тихо спросил Кушнера: кто это? Он посмотрел на меня с некоторым удивлением и ответил: «Вознесенский». По-моему, после этого случая Кушнер стал ко мне лучше относиться.
– Шестидесятничество: каковы его границы, персональный состав, вклад в литературу?
– То, что обычно называют шестидесятничеством, – явление идейное, а не художественное. С художественной же точки зрения так, вероятно, следует называть все, что было в поэзии выходом за пределы очень узкого стандарта позднесталинских лет. Таким выходом были и Евтушенко, и Бродский, хоть шли они в противоположные стороны и друг друга терпеть не могли. Между ними весь остальной «персональный состав». А временные границы? Биологически – до тех пор, пока живы те, кто помнит сталинское время. А эстетически – это можно будет определить (и то со спорами) лишь через поколение после нас.
– Как вы относитесь к «метаметафористам» (термин изобретен К. Кедровым) – Жданову, Парщикову, Кутику и проч.?
– Спасибо, буду знать, что они называются метаметафористы. Н. Брагинская говорила мне, что М. Эпштейн допрашивал ее: какие еще есть греческие приставки для названий школ? И эти, «и др.» поэты, по-моему, очень друг на друга непохожи, иные мне нравятся, иные меньше, а какие как – это мое личное дело.
– Ирония в постмодерне. Действительно ли ирония, пародия, стилизация – необходимый элемент всякой настоящей литературы, как утверждал Набоков, или это просто скомороший глум в исполнении переодетых профессоров?
– Ирония, по словарному определению, это когда говорят одно, а думают противоположное; когда ослу говорят: «Откуда, умная, бредешь ты, голова?» Все слова нашего языка выдуманы до нас и не для нас, все они не полностью соответствуют нашим мыслям, всякий пишущий должен отдавать себе в этом отчет; Набоков имел в виду именно это. В литературе и в философии тоже чередуются эпохи, когда пишущий бравирует этим несовпадением и когда он по мере сил его преодолевает. Сам Набоков отнюдь не только иронизировал и пародировал, он умел и добиваться точности слов, и с большим успехом. Говорят, что постмодернизм уже выходит из моды, – значит, следующее поколение будет искать язык неощутимый, прозрачный, как в просветительском XVIII веке. А пока он не вышел из моды, читатель волен воспринимать иронически что угодно, хоть «Анну Каренину». Специалисты по Платону мне говорили, что серьезные толкования самых высоких мест Платона так накопились и так всем надоели, что иные считают, будто он в них лишь издевается над читателем.
– Что заставило вас, античника, обратиться к переводам, стиховедению, культурологии – сменить и временные, и отчасти профессиональные приоритеты?
– У меня на стенке висит детская картинка: берег речки, мишка с восторгом удит рыбу из речки и бросает в ведерко, а за его спиной зайчик с таким же восторгом удит рыбу из этого мишкиного ведерка. Античностью я занимаюсь, как этот заяц, – с материалом, уже исследованным предшественниками. А стиховедением – как мишка, с материалом нетронутым, где все нужно самому отыскать и обсчитывать с самого начала. Интересно и то, и другое. Переводил же я почти только античных авторов, это не измена. А культурологом себя не считаю: слишком мало для этого знаю.
– Вы переводили не только античных авторов: в малозаметных изданиях вы печатали «конспективные переводы» верлибром из Верхарна, Анри де Ренье, Кавафиса, сокращая лирические оригиналы вдвое и втрое – «отжимая воду». Всерьез это делалось или с иронией? Можно ли так же «переводить» лирику с русского на русский, например Евтушенко?
– Всерьез мы знаем сокращенные переводы романов, обычно для детей, почему не попробовать сокращенно переводить лирику, заодно проверяя, что в ней сохранило важность для современного вкуса и что нет? «С русского на русский» я переводил так Лермонтова (напечатано в «НЛО» № 6), Гнедича, Баратынского139; Евтушенко не пробовал.
– Стиховедение и стихи, алгебра и стихия – что дает «поэтическая наука» стиху? Или это просто техника медленного вчитывания, вслушивания, необходимая не столько для «порождения» стихов, сколько для их постижения?
– Именно так. Стиховедение не учит, «как делать стихи», оно объясняет, «как сделаны стихи», причем в таких тонкостях, в которых обычно сами поэты не отдают себе отчета. Если угодно красивое сравнение, то поэт – это конкистадор, а стиховед – колонист: он осваивает, осмысляет завоеванное пространство и этим побуждает поэта двигаться дальше, на новые поиски. Для некоторых алгебра убивает гармонию; что ж, никто их не неволит исследовать стихи. Для меня наоборот. В детстве мне не случилось полюбить Фета, я жалел об этом. Когда я стал взрослым, я нарочно все свои стиховедческие темы прорабатывал прежде всего на материале Фета. И от этого – поневоле внимательного – перечитывания я научился любить его стихи совершенно независимо от стиховедения. Разве плохо?
– Как соотносятся «тайная» и политическая свободы? Как вам пишется, как дышится сейчас: легче ли, чем прежде? Каков самый воздух времени: подходит ли его состав для творчества?
– Вопрос не ко мне: я не творческий человек, а исследователь. Творческий человек занимается созданием нового, усложнением мира; и обстановка, воздух, как вы красиво выразились, может ему мешать или не мешать. Исследователь занимается упрощением, схематизацией, систематизацией существующего мира, хаос которого очень больно бьет по его уму и чувствам; и здесь разница между хаосом вчерашним и хаосом сегодняшним, право, невелика. Почему я не пишу оригинальных сочинений? Вероятно, потому, что рассуждаю как старушка у Булгакова: «А зачем он написал пьесу? разве мало написано? век играй, не переиграешь».
– Что важней для будущего: main stream или маргиналии?
– Маргиналии – это явления на обочинах мейнстрима, одно без другого не существует. Для современников культура – это мейнстрим, истеблишмент – это нам теперь кажется, что в 1910‐х годах только и читали, что Блока, а на самом деле читали стихи из «Нивы», которым мы ужасаемся. Маргиналы же делают наброски для истеблишмента следующего поколения всяк на свой лад. Сезанн говорил: «Я хочу писать как Бугро». Кто сейчас помнит Бугро? Я, к счастью, помню. Есть ли в нашей нынешней литературе Сезанны – не знаю.
– Современная, в строгом смысле слова, проза, как правило, бессюжетна или сохраняет лишь видимость сюжета. Это от усталости формы, или же прихоть художника, или и впрямь отражает состояние реальности?
– В стихах спокон веку была поэзия эпическая, с сюжетом, и лирическая, без сюжета. В прозе начиная с предромантической эпохи стали сочинять лирическую прозу, «стихотворения в прозе» без сюжета. Сперва они были маленькие, теперь разрослись. Разбейте их на строчки верлибра – получатся обычные современные стихи. Запишите прозой – будет выглядеть менее обычно и оттого до поры до времени более привлекательно. Я рад, что вы так твердо знаете, какая проза «современная в строгом смысле слова», я этого не знаю. У Джойса и Пруста вы, вероятно, находите «лишь видимость сюжета», но у Кафки и Борхеса сюжеты самые полноценные. Наверное, они уже несовременны?