онегинской строфе – все, так сказать, именованные, со ссылкой на источник; подражания «Вновь я посетил…» – полуименованные, легко угадываемые; подражания «Черной шали» помнят о своем образце при Аксакове и даже Пруткове, но затем легко забывают; именно подражания последнего типа тянутся за Лермонтовым более длинными вереницами, чем за Пушкиным. (Мы сказали «забывают»; может быть, вернее сказать «память уходит в подсознание». М. Вахтель очень осторожен в гипотезах, однако на с. 271, говоря о воспоминаниях Светлова про «шальную мысль», подсказавшую ему замысел «Гренады», он замечает: не проговорка ли это о влиянии размера «Шали»?)
Опыт показывает, что тема «метр и смысл» всегда влечет за собою тему «ритм и смысл» – ритмико-семантические подтексты, всплывающие у позднейших поэтов. Попутные наблюдения такого рода есть и в книге М. Вахтеля, особенно в разделах о Лермонтове и Вяч. Иванове. Например, пушкинское «…Но я молчу; два века ссорить не хочу» откликается у Вяч. Иванова: «Солгать и в малом не хочу; мудрей иное умолчу», а на него ссылается Перелешин: «Мудрец об этом говорил, а я чужое повторил». Лермонтовское «И Гарин вышел. Дома пули И пистолеты снарядил. Присел – и трубку закурил» Вахтель возводит к пушкинскому «Вот пистолеты уж блеснули… пули», тогда как скорее это сплав из «Пистолетов пара, две пули…» и «При свечке Шиллера открыл». Точно так же для строчки С. Соловьева «Где прежних лет моряк отважный» отмечен подтекст «Где прежде финский рыболов…», но не отмечен сплавленный с ним «…Торгаш отважный…». В цитируемых стихах Перелешина «Не у партийного витии – орденоносной мелкоты – я нахожу моей России неистребимые черты» можно было бы отметить броскую реминисценцию из «На ранних поездах» Пастернака. Не знаю, отмечалось ли до этой книги, что концовка III главы «Онегина» «Докончу после как-нибудь» была осмысленна в романе, печатавшемся с продолжениями, и становится бессмысленна в середине «Казначейши» (с. 40, «А там докончим как-нибудь») – намеренно или ненамеренно?
Автор превосходно владеет материалом и превосходно владеет языком: его переводы пушкинских цитат для английского читателя безукоризненно точны. Там, где его не стесняет рифма, он делает эти переводы стихами, и для русского читателя они тоже небезынтересны: в них белый 5-стопный ямб «Вновь я посетил…» (и следующих за ним стихотворений) как бы возвращается к диалогу со своими западными образцами, и в них порой слышится интонация по-пушкински спрессованного Вордсворта, который так и остался для русской поэзии чужим словом. М. Вахтель перевел даже знаменитую безымянную пародию «Зима! Пейзанин, экстазуя…» – «Ah, Winter!.. The paysan extatic Now nouvellizes the chaussée…» – и она, рядом с образцом, стоит эпиграфом к главе об онегинской строфе. Можно разве пожалеть, что на с. 202 он не решился в концовке ходасевичевских «Дактилей» перевести буквальнее: «Now in the January night, somewhat drunk, in a six-foot meter Using a six-fingered form (у Вахтеля: «Using a form of six lines»), son recalls father again».
О мелких недосмотрах в хорошей книге не стоит говорить. Так, трудно согласиться, что у Ходасевича в «Жив Бог!..» (с. 250) концовка намеренно складывается в деформированную строфу державинской оды «На счастье» – скорее это случайность, просто концовочное четверостишие меняет рифмовку на охватную – достаточно известный прием. Неверно, будто лимерики в русской поэзии появились только в 1994 году (с. 261), – их переводил еще Маршак. Говоря об элегическом пентаметре (с. 188), следовало бы отметить неправильность у самого Пушкина – стяжение в недозволенном месте в полустишии «поднял меткую кость». И самое страшное – обмолвка на с. 5, где сказано, будто пушкинская «Телега жизни» – это терцины (автор явно думал о «В начале жизни…»); для критиков, которые не читают дальше пятой страницы, это будет повод для придирок.
Чего в этой книге нет, так это европейских параллелей к ее русской теме (разве что о Данте сказано, что его имя так же прочно срослось с терцинами, как пушкинское – с онегинской строфой). Не упоминается даже книга М. Тарлинской «Strict Stress-Meter in English Poetry» (1993), где сделана едва ли не первая попытка проследить связь meters and meanings в английском дольнике, ямбе и хорее. Тому есть свои причины: классических стихов на Западе сейчас не перечитывают, а если перечитывают, то как прозу, без всякого внимания к метру, ритму, рифме и строфе. Вот уже сто лет, как западная поэзия перешла на верлибр и непосредственное восприятие стиха Шекспира и Шелли стало таким же трудным, как непосредственное восприятие стиха Пиндара и Горация. В заключительной главе книги автор делает на этот счет тонкие и очень важные наблюдения. Современная европейская стиховая культура – более книжная, поэты даже с эстрады читают свои самые коротенькие верлибры не на память, а по бумажке. Русская культура стиха, начиная со школы, гораздо больше держится запоминанием на память – может быть, это признак ее архаической полуустности. Запоминание на память гораздо больше сосредоточивает на ритме и рифме – собственно, сам стих с его формальными ограничениями и был, вероятно, изобретен для того, чтобы лучше запоминать подлежащие запоминанию тексты. Поэтому русская культура чтения чутче к перекличкам метрики и строфики – зато европейская культура чтения больше располагает, например, к close reading с медленным вдумыванием в текст там, где русский любитель поэзии сплошь и рядом затруднится пересказать своими словами свое самое любимое стихотворение.
Когда-то русские формалисты сделали переворот в науке, перенесши на классическую литературу впечатления от современной им литературной борьбы, – объявили, что младшие писатели не продолжают старших писателей, а отталкиваются от них. Потом понадобилось несколько десятилетий, чтобы реабилитировать понятие традиционалистической литературы и показать, что так было не всегда и не везде. Сейчас нечто подобное происходит на Западе: современность – в центре внимания, классика – лишь подготовка к сегодняшнему дню, «страх перед влиянием» (термин Х. Блума) – движущая сила литературы. Наступает время восстанавливать равновесие и вносить поправки в модные понятия. Майкл Вахтель воспользовался для этого материалом русской классической поэзии, и воспользовался очень хорошо. Хочется надеяться, что на его книгу обратят внимание не только слависты. В 1910 году, при Андрее Белом, русское стиховедение в традиционном смысле слова – «метр, ритм, рифма, строфа» – раньше других двинулось к тому, чтобы сделаться точной наукой; теперь за ним следуют, быстрее или медленнее, науки о стихе и других языках. В 1963 году, при К. Тарановском, русское стиховедение раньше других стало осваивать принципиально новую область, «метр и смысл», – будем надеяться, что и это найдет отклик в науках о стихе в других языках.
ПИСЬМА К Н. В. КОСТЕНКО150
Глубокоуважаемая Наталья Васильевна,
…То, что Вы пишете о влиянии 8+7-сложников Сковороды, мне кажется интересным и убедительным. (В русской религиозной поэзии – в более силлабо-тонизированном виде – такие длинные строчки мне попадались, я помню публикацию старообрядческого анонима в «Русской старине»: «Изложить хочу в поему повесть горестных причин, Злым коварством поедаему, кто свободен злых личин…», – но я не догадывался, что это может быть так прямо связано с силлабическими источниками.) Я бы воспользовался случаем и внес бы это в Вашу книгу, разве что оговорив «возможно…» и т. п. Но скажите, а не могло ли тут быть одновременно и совсем иного влияния – русской частушки? Она – тоже (в основе) 8+7 слогов, хореического склада, но с частыми сдвигами ударений, живо напоминающими о силлабике; внимание передовых поэтов 1920‐х гг. к частушке хорошо известно. К сожалению, в единственной хорошей работе о ритмике частушки – у Н. С. Трубецкого (уп. в моей книге, с. 484)151 – о сдвигах ударения почти ничего нет.
«Versus quadratus» – название традиционное, от латинских грамматиков, и значит, вероятно, «складный», «симметричный» и притом «тяжеловатый, коренастый стих»: такой набор значений у этого слова есть.
«Леонинский стих 8+6», оказавший влияние на восточнославянскую силлабику и песню, – это вроде примера из Конисского «Чиста птица, голубица такой нрав имеет»? Тогда я о нем знаю, хоть и не знал, что он так влиял на народный стих; где об этом можно прочитать? А избегаю я упоминать о нем только потому, что в применении к нему термин «леонинский» вторичен, условен и если не знать настоящего значения этого термина (в применении к гексаметру), то и малопонятен; поэтому я привык популяризировать слово «леонинский» в основном, гексаметрическом значении, а это, вторичное – затушевывать, чтобы не сбивать.
О 15-сложнике латинском, наверное, доступнее всего можно прочитать в:
Metryka grecka i lacińska / Pod red. M. Dłuskiej i W. Strzeleckiego. Wrocław. 1959 («Poetyka: zarys…», dz. 3, T. 8, cz.1);
D. Norberg. Introduction à l’étude de la versification latine médiévale. Stockholm, 1958;
Он же. La poésie latine rythmique du haut Moyen Age. Stockholm, 1953.
Вам всего хорошего! Надеюсь и Вас когда-нибудь побеспокоить справками по украинскому стиху.
Дорогая и глубокоуважаемая Наталья Васильевна,
Спасибо Вам за доброе письмо (и за знаки ударений в нем тоже). Конечно, когда я писал про частушки, у меня в голове было именно это 4-стишие про «троянду» (русский переводчик Ушаков или Асеев? переписал его слово в слово). А каковы настоящие укр. частушки, я совсем не знаю. Очень рад буду, если смогу и еще когда-нибудь быть Вам полезен – при всей моей неосведомленности не только в восточнослав. (Вы меня переоцениваете), но и в инославянской поэзии. Года два назад в ОЛЯ АН СССР поднимался вопрос о праздновании будущего 1000-летнего юбилея русской литературы. Его приветствовали, но с тремя оговорками: 1) почему русской, когда общеславянской? 2) почему литературы, когда словесности? 3) почему 1000-летний, когда неизвестно, с какого года?