Том 6. Наука и просветительство — страница 130 из 195

3. Что не оправдалось. Здесь можно перечислить многие направления работ, по которым хотелось бы видеть больше достижений, чем имеется, но систематизировать причины этих неудач мне трудно. Пожалуй, главное в том, что возможности и ограничения в применении точных методов исследования еще недостаточно осознаны и освоены стиховедами. Часто, глядя на подсчеты, показывающие какие-то сдвиги таких-то явлений от периода к периоду, не чувствуешь уверенности, что эти сдвиги статистически значимы (этот мой упрек – прежде всего самому себе). Пока обследуемый материал достаточно обширен, с этими трудностями еще можно справляться. Но как только он становится слишком дробен или слишком ограничен, трудности возрастают. Слишком дробен – например, при изучении семантики ритма (ритмическая окраска, ритмические перебои) или связи ритма с синтаксисом (этим вопросом я занимаюсь, но результатами своими очень недоволен). Слишком ограничен – например, при определении переходных метрических форм в небольших стихотворениях (особенно это чувствуется в таком актуальном вопросе, как ритмическая типология верлибра) или при исследовании фоники, которое, как мне кажется, за эти 25 лет ни на пядь не сдвинулось с мертвой точки. Многому мешает также недостаточность и разобщенность стиховедческих сил: так, исследуя историю русской рифмы, я должен был сам подсчитать громадный материал только потому, что не было уверенности, примут ли другие исследователи те же критерии подсчета и вследствие этого будут ли сопоставимы их результаты с моими.

4. Что угодно. Здесь приходится быть неоригинальным и пожаловаться прежде всего на трудности публикации самого ценного материала – справочного. Издания сводных индексов метрики и строфики русской поэзии XVIII–ХX веков – дело давно назревшее и вполне осуществимое. Подготовка метрических справочников по отдельным поэтам (по типу сборника «Русское стихосложение XIX века», М., 1979) может быть продолжена быстрее и лучше прежнего; ценнейшая картотека К. Д. Вишневского по метрике и строфике 100 русских поэтов XVIII–XIX веков может быть подготовлена для компактного издания в самое краткое время; но издательствам такой материал неинтересен. По той же причине у нас никто не занимается составлением словарей рифм русских поэтов; немногие существующие составлены в Америке. Между тем совершенно очевидно, насколько такие издания сэкономят время и организуют силы для любых исследований – не только по метрике, ритмике и строфике, но и по семантике стиха.

НАУЧНОСТЬ И ХУДОЖЕСТВЕННОСТЬ В ТВОРЧЕСТВЕ ТЫНЯНОВА170

В традиционном научно-популярном упрощении образ Тынянова если не всегда, то часто изображается счастливым случаем совмещения двух талантов в одном человеке – научного и художественного. Говорится, как эти два таланта помогали друг другу, – и они, конечно, помогали, поэтому исторический роман Тынянова и не спутаешь с романом Ольги Форш или с биографией работы Моруа. Но почти никогда не говорится, как эти два таланта мешали друг другу171. А они мешали, они боролись, и эта борьба в конечном счете определила весь незавершенный творческий путь Тынянова.

Может быть, вернее даже сказать, что в Тынянове боролись не научный и художественный, а теоретико-литературный и историко-литературный талант. И подсмотрел этот конфликт, и дал отток второму из этих начал мимоходно-чуткий Чуковский. Но этому предшествовала долгая история, начало которой – в самых первых, отчасти еще донаучных пробах пера Тынянова.

Сейчас мы знаем, хотя бы отрывочно, четыре образца ранней прозы Тынянова. Первый – начало школьного сочинения 1912 года, цитируемое В. Кавериным172: на тему «Жизнь хороша, когда мы в ней необходимое звено», с эпиграфом «Я чужой, я иностранец здесь, я каприз бога, если хотите» – Нагель (Гамсун, «Мистерии»). «С тех пор, как некто ткет завесы земного существования, с тех пор, как движется в заколдованном круге неразрывная цепь человеческого бытия, было замечено: рука об руку идут все люди, кто бы то ни был, принц или нищий, и часто жизнь нищего влияет на жизнь короля больше, чем жизнь придворного; и у этой живой человеческой цепи, есть свои законы…».

Это, конечно, упражнение стилистическое, а не научное; но любопытно, что уже эпиграф здесь предвещает (автобиографическую в конечном счете) тему человека в чужой среде, которая будет повторяться в художественных замыслах зрелого Тынянова173, а последняя фраза – подход к истории литературы не как к «истории генералов», а как к сплетению равноправных событий, где малые бывают важнее больших, – мысль, которая ляжет в основу тыняновской теории литературной эволюции.

Второй образец – студенческий реферат о «Каменном госте»174: «Но почему такою сдержанною силою пережитого полны спокойные стихи драмы? Потому что драма Дон Гуана – это драма Пушкина… Оба они были так же одиноки, так же неподходящи к окружающей среде. Оба они поэты, оба жадные до жизни, необузданные люди…». Биографический подход, импрессионистический стиль – это скорее эссе из «Аполлона», чем какая бы то ни было наука. Характерно замечание комментатора, что многое здесь напоминает позднейшую работу А. Ахматовой о «Каменном госте» – эту классику околонаучного интуитивизма.

Третий образец – статья «Литературный источник „Смерти поэта“»175. Она начинается: «Жуковский написал на смерть Пушкина довольно милое, хотя и небезупречное по форме стихотворение. В нем, пересказывая свое же известное письмо к Сергею Львовичу спокойным и важным элегическим дистихом, впрочем, не выдержанным, рассказывал маститый Василий Андреевич, как был спокоен и важен лик усопшего Пушкина… Вся Россия была в той комнате, где бредил и стонал Пушкин, и этот самый тайный предсмертный лепет Пушкина подслушал Лермонтов…». А продолжается: «Уже первые строки стихотворения с настойчивой аллитерацией глухого П с гласным А – „ПОгиб ПОэт, невольник чести, ПАл, оклеветанный молвой“ – вызывали ощущение выстрелов и вместе стремительного невозвратимого падения, и вслед за тем несся тонкий свист той пули, которая отняла у России Пушкина: „С СВИнцом в груди и ЖАЖдой мести“. Это было тяжко, как воспоминание о дуэли у постели умирающего». Последняя фраза уже готова для беллетристики; но предшествующая ей импрессионистическая характеристика уже маскируется научным анализом аллитерации. Четвертый образец – это незаконченное исследование «Тютчев и Гейне», впервые опубликованное в ПИЛК: беловая глава о биографических контактах двух поэтов и черновые главы о сходстве приемов в их стихах. Биографическая глава, по уже разработанному немецкой наукой материалу, написана блестяще и читается как беллетристика. Аналитические главы – россыпь наблюдений, разумно сгруппированных, но нимало не срастающихся в структурное целое: вот ритм, вот аллитерации, а почему не выбрано для анализа что-нибудь другое, неизвестно. Так можно было описать переводные из Гейне стихотворения, сопоставляя их с оригиналом, – на этом Тынянов и остановился. Но это не было системой, пригодной для анализа любого стихотворения. Тынянов это понял: «уже в этот период (Венгеровский. – М. Г.) Тынянов стремится к созданию понятного, терминологического аппарата, который позволил бы теоретически четко осмыслять наблюдаемые историко-литературные факты (решение этой задачи не было им завершено)»176. Над тем, почему оно не было им завершено, мы и попробуем задуматься. Внешние причины этого очевидны – а внутренние?

Маленькое отступление. Мы знаем, что было две школы русского формализма: московская вокруг Р. Якобсона и потом Б. Ярхо и петроградская, опоязовская. Они работали в настолько противоположных направлениях, что почти не замечали друг друга, лишь мимоходом отпуская колкости. Ярхо исходил из методики, разрабатывавшейся еще позитивизмом на материале фольклорном, античном и средневековом: выделение признаков, статистика, систематизация, в результате – статическое описание отдельных памятников, а затем реконструкция лежащего за ними процесса. Опоязовцы исходили, наоборот, из живого ощущения современного им стремительного литературного процесса, по аналогии с ним представляли себе динамическую картину литературного процесса XVIII–XIX веков, а затем реконструировали становление из этого процесса тех памятников, которые дошли до нас уже хрестоматийно окаменелыми. Ярхо переносил методику изучения древности на новое время – ОПОЯЗ переносил методику изучения современности на классику177. И то, и другое давало очень интересные открытия. Почему Тынянов, нащупывая свой научный путь, стал опоязовцем? Скажем просто: потому что у него была хорошая художественная интуиция и слишком мало той педантской усидчивости, которая после долгих и скучных подсчетов в 9 случаях из 10 приходила к подтверждению того, что было видно и невооруженным взглядом.

Есть две разные вещи: убедительность и доказательность. Убедительность апеллирует к интуиции, к общему впечатлению, доказательность апеллирует к разуму. Убедительность – дело искусства (древность точно сказала бы, какого искусства: искусства риторики), доказательность – средство науки. Где доказательность ворочает громоздкими доводами и выводами, там убедительность предлагает пару ярких примеров и говорит: «разве не очевидно?» И случается, что только через сто лет и более вдруг на каждый пример обнаруживается пять контрпримеров и оказывается, что очевидное совсем не так уж очевидно.

Тынянов искал убедительности больше, чем доказательности, и работал примерами больше, чем рассуждениями. Примеры – основа аргументации во всех его работах. Свежий взгляд, воспитанный стремительной современностью, помогал ему их выбирать, а художественный та