Учиться настоящей науке, складывать осмысление текстов в картину целостной римской культуры с ее общими и специфическими чертами приходилось самостоятельно, по книгам. У старших это не находило понимания. Когда С. А. Ошеров защищал диссертацию, это чуть не стало провалом: оппонент его Ф. А. Петровский категорически заявил, что по таким фрагментам, какие сохранились от Невия и Энния, невозможно делать какие бы то ни было обобщения. (А когда дело не шло об «обобщениях», тот же Ф. А. Петровский, блестящий переводчик, охотно помогал С. А. Ошерову, редактируя его «Энеиду».) Ошерову пришлось уйти в переводы и редактирование; его сверстник по науке Г. С. Кнабе надолго ушел в лингвистику; более младший, С. С. Аверинцев, должен был в первые свои годы работать в Институте искусствознания. Перестройка университетской классической филологии началась лишь позже, и Ошеров смотрел на нее со стороны.
Сейчас каждый хорошо знает, что в античной культуре время ощущалось как циклическое, вечно неизменное, а в новоевропейской – как линейное, целеустремленное. Нужно напоминание, чтобы вспомнить, что среди филологов у нас об этом едва ли не первым стал писать С. А. Ошеров (в статье о Вергилии).
Овидий для русского читателя очень долго оставался только легкомысленным ритором и сомнительным оппозиционером. С. А. Ошеров если не первым, то одним из первых показал, что за его изящными картинками из жизни людей и богов стоит большое, связное и очень античное мировоззрение. Драмы Сенеки не только у нас, а и на Западе сплошь и рядом описываются лишь как упражнения в риторическом пафосе. С. А. Ошеров не только представил их как форму стоической проповеди, но и объяснил, почему эта форма оказалась для такой проповеди непригодной: страдания трагических героев с точки зрения этической и с точки зрения эстетической выглядят слишком различно. Ошеров писал об этом в лучшем случае в предисловиях и послесловиях, сопровождавших свои и чужие переводы, а чаще в небольших статьях, появлявшихся в малотиражных научных сборниках «на случай»; эти мысли входили в сознание читателей, не запоминаясь его именем. В этой книге они собраны воедино впервые.
Он был переводчиком не только античных авторов, но и новоевропейских: с немецкого и с итальянского, Алесссандро Мандзони и Итало Кальвино, «Римских элегий» и «Вильгельма Мейстера» Гете. О них он не писал статей, но такая жизнь в двух мирах тоже много значила для более глубокого понимания античной культуры в ее цельности и ее специфике. Перевод – лучшая школа понимания переводимого, и Ошеров чувствовал в латинских стихах больше, чем позволял себе об этом писать. Только в статье о Вергилии он обмолвился необычным замечанием, что Вергилий по темпераменту своему был лирик, а не эпик и что в «Энеиде» есть места не только гениальные, но и холодные и вялые. Но развивать эти мысли он не хотел: как филолог он не имел права на субъективные суждения. В издательстве «Художественная литература», где он был редактором, он начал серию «Библиотека античной литературы» и вел ее двадцать лет, по тому в год; она не меньше дала русской культуре, чем дали бы университетские курсы и академические монографии. Книги ее хорошо памятны ученым и неученым любителям словесности; в них выработалось образцовое сочетание высококачественного перевода, продуманного комментария и вступительной статьи, одновременно серьезной и доступной. Лучшими примерами таких статей были статьи самого Сергея Александровича об Овидии и Сенеке.
Когда филолог занимается переводом, он на практике проверяет свои представления о сходстве и специфике двух культур, переводящей и переводимой. С. А. Ошеров меньше написал о своем опыте, чем мог бы, однако статья его «Стилистическая перспектива и перевод» заслуживает самого пристального внимания и теоретиков, и практиков. Она напоминает, что переводчик не имеет права на культурный эгоцентризм, не может и не должен считать стиль своей эпохи венцом словесного творения: он лишь звено в цепи тех, кто писали и переводили на родной язык до него и будут писать и переводить после него. В разное время обществу нужны разные манеры перевода: то вольный («французская традиция»), то точный («немецкая традиция»). Точность, доведенная до предела, оборачивается буквализмом, иногда смешным, а иногда создающим такие чудеса, как «Илиада» Гнедича; а чем оборачивается вольность, доведенная до предела? Ошеров задумывается и отвечает: античными мотивами в «Tristia» Осипа Мандельштама. Эти стихи Мандельштама никто не считал переводами и все ценили за оригинальность, и только сам автор ощущал их как «творческие переводы» с языка вечности на современный язык. Так традиционная тема «античные мотивы у такого-то» становится неожиданной частью проблемы «перевод как проявитель специфики культур».
Есть ученые, для которых и научная, и переводческая работа является средством самоутверждения и самовыражения; есть другие, которые стремятся раствориться в переводимом авторе или в обсуждаемой научной проблеме так, чтобы казалось: а как же иначе, ничего индивидуального в предлагаемом решении нет. Сергей Александрович Ошеров был из числа этих «других»: достаточно перечитать то, что он писал об искусстве перевода. Прижизненной известности это вредит. Он и не стремился к прижизненной известности; ему было достаточно сознания, что он в полную меру сил делал свою долю общего дела сменяющихся поколений русских просветителей. Это дело было ему по сердцу, и за это он был благодарен судьбе. Он умер рано, многого не успев. Он был вправе пожаловаться и на малый срок, выпавший ему, и на то недоброе время, на которое пришелся этот малый срок. Но он не жаловался. Незадолго до смерти и зная, что приближается смерть, он написал такие стихи251:
Все было: тишина библиотек,
И Малый зал, и белый храм Успенья, —
В уверенном спокойствии владенья
Я обретал себя как человек.
В искусстве старших, в ремесле коллег
Я постигал нелегкое уменье,
Не искажая древние творенья,
Переводить их в наш нелегкий век.
Так становился я самим собой,
Ища язык эпох, столетий, стилей,
И вот Петрарка, Гете, и Вергилий,
И Сенека – подарены судьбой,
Плоды моих бесчисленных вигилий,
Не прерванных пришедшею бедой.
Хотелось бы, чтобы стихи Сергея Александровича Ошерова, впервые собранные в этой книге, сложились в сознании читателей в тот образ их автора, который навсегда остался в памяти знавших этого человека.
КНИГА М. Ю. МИХЕЕВА252
Книга М. Михеева точно соответствует своему заглавию: она удачно соединяет анализ образного и идейного мира Андрея Платонова с анализом его языка. Обычно тем и другим занимаются разные специалисты, а здесь автор сумел и то, и другое осуществить с редким профессионализмом. Он нашел наилучший путь к изучению изумительно сложного языка Платонова: отказался от преждевременных обобщений и сосредоточился на разборе отдельных словесных оборотов («факты»), показывая в каждом совмещение нескольких словосочетательных стереотипов с разнонаправленными ассоциациями («предположения» – «истолкования»). При этом он не только выявляет эти языковые подтексты, но и иерархизирует их: указывает для каждого случая, какой из них (по всей видимости) воспринимается сознанием в первую очередь, какой – во вторую, какой – в третью. Это действительно необходимо, хотя соблюдается исследователями далеко не всегда. Многие десятки разборов такого рода рассеяны по всей книге (указатель прилагается), и все они очень убедительны. Аномальные словосочетания встречаются у Платонова буквально в каждой фразе; обычно их не отнесешь ни к метафорам, ни к метонимиям; хочется называть их «малыми семантическими сдвигами». Это самая неизученная область стилистики: ее исследование до сих пор не столько наука, сколько искусство. Этим искусством М. Михеев владеет превосходно.
За областью языковых аномалий начинается область языковых норм; здесь научный подход уже становится возможен, и автор стремится к нему сильнее, чем большинство литературоведов. Определяя центральные темы и идеи Платонова, он пользуется точными методами: подсчетами лексики по важнейшим семантическим полям (гл. 3). Результаты, как правило, убедительны и подтверждают или уточняют те представления об образном мире Платонова, которые до сих пор могли быть только интуитивными. Здесь напрашиваются только два замечания. Во-первых, не описана техника подсчетов: тем, кто пойдет за автором по этому пути, трудно будет сверять с ним свои результаты. Во-вторых, статистика используется в естественном предположении: что чаще в языке писателя, то для него и важнее. Но на странице 55 оказывается, что лексика «дальности» у Платонова высокочастотна, а лексика «близости» малочастотна, между тем как интуитивно представлялось, что тема межчеловеческой близости у Платонова одна из главных. Автор полагает, что здесь вступает в силу «некая особая авторская стыдливость», запрещающая прямо говорить как раз о самом дорогом. Это не метод: такими приемами можно из любой статистики вывести любые угодные пишущему выводы. На самом деле такие статистические неожиданности обычно просто значат, что подсчеты нужно сделать более детализированными, раздельно подсчитать употребление слов в различных ситуациях и т. п. Это трудно, но необходимо.
Причина этого случая, конечно, в том, что автор входит в мир Платонова не только «через его язык», как лингвист, а и обычным читательским путем, через вдумчивое чтение и размышление над образами и идеями писателя. Анализ языка служит лишь для контроля субъективного понимания («догадки») объективными критериями; но и это очень большое достижение. Общее же понимание образного и идейного содержания платоновского творчества, предлагаемое в книге, представляется очень убедительным, связным, далеко не стандартным и чрезвычайно своевременным.