Картина мира Платонова, складывающаяся из результатов анализа М. Михеева, приблизительно такова. В точном соответствии с понятиями марксизма, мир монистически материален: бытие первично, сознание вторично. Отсюда подчеркнутая вещественность, грубость всех образов, в том числе и описывающих душевную жизнь; отсюда же и навязчивая рационалистичность, подчеркнуто механическая причинность всех отношений между явлениями. Такое бытие переживается как страдание, мучение; в ходе этого мучения оно вырабатывает из себя сознание, сублимируется в сознание. Пространство этой направленности от бытия к сознанию, от материи к духу называется душа. К материи она обращена чувствами, в этом их надежность; на противоположном от материи конце скапливается ум, он ценен лишь постольку, поскольку выстрадан собственными чувствами, если же он притязает на самостоятельность или навязывается со стороны, то он бесполезен. Поведение человека в этом мире материалистически определяется только как эгоизм и прагматизм («жадность», «скупость» как положительные качества). Однако, развивая чувства и ум, человек способен ощутить себя как частицу единой человеческой массы и распространить свой эгоизм на всю эту массу. Это взаимопроникающее единство общего чувства и есть коммунизм: материалистический наследник христианской любви к ближнему. Когда он будет достигнут, наступит блаженный конец времени.
Таким образом, взгляды Платонова по своему содержанию нимало не противоречат коммунистической идеологии: наоборот, он додумывает все ее положения до логического конца и представляет в предельно ощутимых образах. Именно поэтому он и оказался на положении внутреннего врага: официальная советская идеология коммунизма была половинчатой и лицемерной, и последовательное и полное приятие и выражение ее идей были ей опаснее, чем открытое их отрицание. Платоновскую позицию очень точно называли юродством (и автор с этим не спорит); но как юродивый не отвергает и не компрометирует христианские духовные ценности, а, наоборот, максималистски утверждает их, так и Платонов утверждает коммунистические духовные ценности. Представлять Платонова антикоммунистическим писателем – досадное упрощение: трагизм его положения гораздо глубже, он погибал не от врагов, а от своих. Между тем почти все, что за последнее время написано о Платонове, представляет его именно антиподом коммунизма. Психологически это понятно: пишущим в наши дни трудно относиться с уважением и сочувствием к коммунистическим идеалам. Это чувствуется и в рассматриваемой работе: М. Михеев в своей работе всем своим материалом подводит к тем выводам, которые мы попробовали сформулировать, но сам их не делает. «Юродство» Платонова он понимает скорее как иронию, пародию (если не сатиру), принижает в платоновской системе «ум» во имя «чувства» (характерно, что нерассмотренной осталась тема Машины у Платонова, очень важная для этой антиномии); элементы социалистического «новояза», затопляющие язык Платонова, играют для него преимущественно роль «чужого слова». Вряд ли это так: у Платонова этот пласт слишком органичен. Когда нам кажется, что применительно к положительным персонажам такой язык трогателен, а к отрицательным – сатиричен, то это читательская иллюзия: так по Эриугене один и тот же божественный свет кажется райским праведникам сладким, а адским грешникам жгучим.
В книге семнадцать пронумерованных глав: «Краткий биографический очерк», «Обзор тем с птичьего полета», «Статистика (пробег по метафизическим константам писателя)» и т. д.: техника словосочетаний, изображение человека, народ и история, пространство, время, «Избыточность и недоговоренность», «Слагаемые языковой игры» и, наконец, «Платонов в контексте» (русской литературы ХX века). Однако предисловие начинается словами: «В этой книге собраны мои статьи, написанные за последние 15 лет…»; автор не маскирует фрагментарности своего текста мнимой монографичностью. Наоборот, он дробит каждую главу-статью на малые параграфы – каждый отталкивается от отдельного (обычно языкового) «факта» или группы фактов. Развернутое оглавление книги представляло бы очень интересный путеводитель по лабиринту «мира Платонова». К сожалению, только «бы»: по необъяснимой беззаботности развернутого оглавления при книге нет, названы только главы, но не параграфы (а указатель приложен именной, но не предметный), и читатель должен с трудом вспоминать, в какой связи возникала в книге та или иная интересная тема. Можно надеяться, что это поправимо: тираж книги – 300 экземпляров, для такой содержательной работы это преступно мало. Подождем переиздания.
ТЕМНЫЕ СТИХИ И ЯСНЫЕ СТИХИ253
Что стихи бывают более ясные и более темные, интуитивно понятно каждому, и обычно при поверхностном рассмотрении стихов между читателями даже не возникает разногласий на этот счет. Особенно когда писатель сам указывает, что с такого-то времени он стремится к неслыханной простоте и понятности. Но сказать, насколько или во сколько раз одно стихотворение яснее или темнее другого, – это, конечно, на одной интуиции невозможно. Здесь нужен анализ, опирающийся на подсчеты. В этом сообщении мы хотели бы сделать пробный шаг в сторону такого анализа.
Стихотворение может быть темным по разным причинам. Прежде всего из‐за ослабления связности текста: скачки мысли от предложения к предложению в стихах, как правило, больше, чем в прозе; это отмечалось не раз, хотя по-настоящему еще не исследовалось. Далее, из‐за ослабления связности внутри предложения: что пастернаковский синтаксис с его пропусками слов представляет здесь особенную сложность, понимали даже первые критики. И наконец, из‐за ослабления точности отдельных слов, то есть из‐за частого употребления слов в переносных значениях. Это тропы, главные из них – метафоры и метонимии с синекдохами, в меньшей степени – гипербола, ирония, эмфаза и, условно, перифраза. Вот только об этом аспекте сложности стихотворной речи мы и будем говорить: к нему легче подойти с подсчетами.
Конечно, трудности на этом пути огромны. Определить, употреблено ли слово в прямом или в переносном значении, часто очень нелегко. Исследователю приходится действовать двусторонними и потому ненадежными движениями: тропы он определяет по несоответствию предполагаемой здравым смыслом картине мира, а подлинную (индивидуальную) картину мира – по отсеву тропов. На каждом шагу он должен решать для себя вопрос, что перед ним: необычное описание обычного мира или точное описание необычного мира? В традиционной поэзии обычно предполагался первый вариант, и все словосочетания, не укладывавшиеся в бытовой здравый смысл, считались переносными выражениями, тропами – аномалиями на уровне языкового строя. Никто не сомневался, что «пламень сердца» – это любовь (метафора плюс метонимия). В авангардной поэзии часто приходится предполагать второй вариант: поэт-сюрреалист с легкостью представит нам мир, где анатомическое сердце в грудной клетке способно гореть настоящим пламенем. В таком случае перед нами аномалии не на уровне языка, а на уровне образного строя (содержания). Если мы будем считать, что в стихотворении Пастернака «Болезни земли» реальна только картина грозы, а все остальное – переносные описательные выражения, или если мы будем считать, что в нем реально присутствуют (хотя бы в сознании поэта) также столбняк, водобоязнь и прочие болезни, то насыщенность стихотворения тропами в первом случае будет заметно больше, а во втором – меньше.
Конечная задача исследователя – реконструировать ту действительность, которую имеет в виду поэт: так называемую авторскую картину мира. Реконструируя ее, мы опираемся в первую очередь на слова, употребленные в прямом значении, а потом применительно к этому истолковываем слова, употребленные в переносном значении. Чем больше слов в прямом значении, тем нам легче.
Вот пример – начало стихотворения Пастернака «Душная ночь». «Накрапывало, – но не гнулись И травы в грозовом мешке, Лишь пыль глотала дождь в пилюлях, Железо в тихом порошке». В прямом значении – 7 знаменательных слов из 12: грозовой воздух, травы не гнулись, накрапывало, тихий дождь падал в пыль. Только это и есть надежная картина. На тропы остается 5 слов из 12, то есть 40%: это «показатель тропеичности» данного отрывка. Следующая строфа: «Селенье не ждало целенья, Был мак, как обморок, глубок, И рожь горела в воспаленьи, И в роже пух и бредил Бог». В прямом значении – только 3 слова, селенье, рожь и мак, три подробности к уже обрисованному пейзажу; на тропы остается 9 слов из 12, т. е. показатель тропеичности – 75%, почти вдвое выше. И, вероятно, каждый согласится, что первую строфу, несмотря на пилюли и порошки, мы воспринимаем как более простую, а вторую, в которой пухнет и бредит Бог, – как более сложную.
Из 14 знаменательных слов, употребленных заведомо в переносном значении, метафорами являются 8: мешок (духота), глотать пилюли и порошок (капли дождя падают в пыль и катятся, как пилюли), ждать целенья, гореть в воспаленьи. Все они без исключения объединены семантикой болезненности. Метонимиями являются четыре слова с той же семантикой: железо (железосодержащее лекарство), пух и бредил Бог (все мироздание пронизано болезненностью). Два слова совмещают переносное значение с прямым: глубок применительно к обмороку – прямое значение (точнее, стершаяся до предела метафора), а применительно к маку – метонимия; рожа как растение мальва-просвирняк (по Далю) – прямое значение (точнее, может быть, синекдоха: на степных травах простерлось и мучится мироздание), а как воспаленная рана – метонимия (Пастернак в примечании указывает, что именно это значение – главное). Наконец, одно слово обморок употреблено в сравнении, и как трактовать его – спорно: с одной стороны, оно употреблено явно в прямом значении (в отличие от