Третье: это модернизованный образ Христа, сближаемого с Катилиной: и тот, и другой – революционеры. Модернизацию Христа начал в XIX веке Ренан, но у него Христос был революционером только в религии. Потом Ницше отверг Христа за его благостное бессилие и противопоставил ему стихийную мощь языческого Диониса. Потом Вяч. Иванов реабилитировал Христа, объявив, что он не контраст, а близкое подобие неистового страдальца Диониса: рискованное переосмысление, о котором он иногда жалел. Наконец, Блок суммировал эти идейные напластования в формуле «Иисус – художник» (в наброске драмы о Христе – за день до «Двенадцати», за три с половиной месяца до «Катилины»): перенес на Христа ницше-вагнеровское понятие «человек-артист», которым он определял для себя идеальный образ человека будущего. Эта универсальная формула и сближала, и разделяла Христа и Катилину: Катилина уничтожал Рим и мир, Христос их преображает новой моралью, которая «как огонь поедающий». Как именно представляет Блок это преображение мира «сжигающим Христом» и как вписывает это представление в рамки истории, из его выражений не совсем ясно: кажется, идеальными людьми этого христианского будущего он представлял только «рослых и здоровых варваров» с их «мощью и свежестью». А чтобы сжать в единую картину все пятьсот лет от Катилины до воцарения варваров в Европе, он последовательно избегает точных дат: Овидий и Христос у него напрашиваются в современники Цицерону и Катилине.
Наконец, четвертое, собственное блоковское утверждение, которым Блок гордится, – это сопоставление заговора Катилины и поэзии Катулла. Стихотворение Катулла «Аттис» написано редким размером «галлиямбом» – с четким ритмом в начале каждой строки, с убыстренным и расплывчатым в конце. Острому слуху Блока это напомнило незабываемый саллюстиевский портрет Катилины: «бледность, мерзкий взгляд, походка то скорая, то вялая, все черты душевного расстройства в лице и облике…». Опираясь на это сходство, он рисует эффектную сцену, где по ночному Риму разъяренный Катилина «революционный держит шаг», как будто под марш Катулла. Это – замечательное уточнение к только что наметившемуся образу Христа как духовного революционера. Определение «человек-артист» раздваивается: «человек»-революционер идет на бой, «артист»-поэт звучит ритмом той же поступи, и в этом ритме – суть и дух времени. Это раздвоение намечено во втором параграфе «Катилины» и воочию, в катулловском звучании, представлено в четвертом. Именно так в «Двенадцати» соотносились банда красногвардейцев и поэт, откликающийся им. После этого собственный облик шагающего Христа – уже освобожденного от ярости, «нежной поступью надвьюжной» – оставался в «Двенадцати» без комментариев, раздражая загадочностью и современников, и потомков. (В «Катилине» он тоже незаметно освобождается от ярости: в беглом пересказе «Аттиса» герой «растекается в лирических слезах, свойственных христианской душе» – слова неожиданные после того, что было сказано об «огне поедающем».)
Краеугольным понятием в мировоззрении Блока была «стихия» – изобретение романтиков, бережно им сохраняемое. Стихия вдохновляла ницшеанское «стремление разрушить правильность, нарушить порядок жизни» – то, что через год Блок назовет «крушением гуманизма». У Блока было два сквозных образа, обозначавших стихию: ветер и музыка. С «ветра» начинаются «Двенадцать»; о том, что значит «сеять ветер» и какой ветер подул перед рождением Христа, говорится в начале «Катилины». О «музыке революции», одушевляющей движение современности, Блок настойчиво говорит чуть ли не в каждом своем публицистическом выступлении. Это понятие пришло к нему от Ницше, выводившего из «духа музыки» греческую и всякую трагедию. К музыке в собственном смысле слова это метафорическое выражение никакого отношения не имело, и музыковедов оно только раздражает. Какие личные ощущения вкладывал в него Блок, можно лишь угадывать за его расплывчатыми выражениями. Только один раз он позволил себе сказать об этом точнее и конкретнее – в «Катилине», говоря о ритме стихов Катулла, неврастенической походке римского большевика и фуриях народного гнева. Эта возможность заглянуть в те представления, которые стояли за важнейшим для Блока понятием «музыки», – самое главное, что дает нам очерк «Катилина»: «музыка» 1918 года – это был ритм катулловского галлиямба.
В европейской и русской культуре давно сложилась привычка все, что совершается важнейшего в современности, примерять к образцам древней истории. Так поступил и Блок. Поэтому очерк «Катилина» оказывается драгоценным автокомментарием к его «Двенадцати» и, более того, к его представлению о духе музыки, которым говорит стихия.
О КЛАССИЧЕСКОЙ ФИЛОЛОГИИ И О САМОМ СЕБЕ256
После панихиды по С. С. Аверинцеву 21 апреля 2004 года, на которой Михаил Леонович и я стояли у самых дверей и вместе вышли, я попросила его дать интервью студентам-классикам. Студенты слушали мой спецкурс по истории изучения античности в России XX века, и такие беседы-интервью с филологами-классиками старших поколений входили в условия зачета. Я понимала, что едва ли следующему курсу выпадет удача поговорить с Михаилом Леоновичем. Думаю, он тоже это понимал и сразу согласился. Беседовали с Гаспаровым две студентки, Юля Вольфман, которая сейчас учится на 5 курсе257, и Аня Пастушкова, уже окончившая в этом году университет. После интервью Михаил Леонович посетовал на то, что студентам придется мучиться с расшифровкой, и предложил приготовить для них ответы на вопросы письменно. Получилось два варианта, друг от друга отличных: расшифровка интервью и ответы на список вопросов, которые М. Л. сгруппировал по своему усмотрению, так что получились связные воспоминания. Каждый вариант имеет свои достоинства. В первом привлекателен сам диалог разных поколений, спонтанность ответов, то, что иначе не назовешь, как живостью. А по вопросам «невпопад» хорошо видно, что изменилось в дисциплине и отношении к ней за полвека. Во втором меньше случайного и больше сюжетов, уже излагавшихся в автобиографических частях «Записей и выписок» и в ответах на анкету, составленную Н. С. Автономовой258. Однако многое изложено подробней и с новыми деталями, которые Михаил Леонович припомнил уже после интервью. В расшифровку интервью были внесены минимальные исправления и минимальные комментарии, включающие имя, отчество и годы жизни упоминаемых учителей и коллег. Практика показывает, что такая элементарная информация небесполезна для младших в цехе. Собственноручные ответы Михаила Леоновича печатаются по его тексту, переданному студентам «для зачета», и тоже снабжены минимальными комментариями.
– Чем Вы руководствовались в выборе темы в Институте мировой литературы?
– Чтобы тема была похожа на модные слова. Модные слова менялись, сейчас я с лету не все их вспомню. Одно время должно было упоминаться слово «концепция», в другое время – другие. Главная забота была маскировать и делать вид, что это не сборник бессвязных статей, а коллективный труд. Сейчас такие проблемы устарелыми кажутся или еще нет?
– Думаю, нет. Сейчас свои модные слова.
– Это я замечал.
– Что Вы можете сказать о Вашем секторе в ИМЛИ?
– Соболевский259 формировал сектор по одному твердому принципу – чтобы люди были нескучные, поэтому из всех остальных секторов ИМЛИ на нас смотрели с безумной завистью. Но качество научной работы от этого несколько страдало, потому что нравственные добродетели с интеллектуальными добродетелями не всегда совмещаются.
– В МГУ кафедра называется «классическая филология» – именно филология, – а у нас, например, «античная культура». Существует ли «классическая филология» или следует говорить о более или менее общей науке об античности? Считается, что в нее должен включаться весь комплекс наук об античности.
– А это уже тяжелая проблема – нащупывание золотой середины между крайностями, которых все равно не вместить. И нащупывание золотой середины – это, к сожалению, не наука, а искусство. Так что все зависит от того, кто командует кафедрой и нащупывает направление, причем это не только нас касается. Я только что был на большой конференции при кафедре славистики в американском университете, кафедра хорошая, руководитель – замечательный ученый, очень занят: борется, чтобы кафедра оставалась кафедрой славянской филологии и не становилась кафедрой славянской культуры. Какие перекосы при той или другой формулировке возникать могут, вы по собственному опыту представлять можете.
– Скажите, среди всех тем, которые Вы изучали, какая Ваша любимая тема или автор?
– Гораций.
– Оды или всё?
– Да, честно говоря, оды, хотя писал я про «Поэтику»260.
– А из греческой литературы?
– А там я более робкий и, что важнее, просто недостаточно знаю и чувствую язык, чтобы по-разному ощущать авторов. Так как я с помощью французских гимназических изданий перевел Пиндара, то некоторую привязанность к нему сохранил, но, боюсь, я не имею на нее права. Сейчас отрывок из Пиндара я буду, как ребус, разгадывать.
– А по какому принципу Вы выбирали для переводов тексты? По личной предрасположенности?
– Наверное, по личному, но также и по конъюнктурному принципу: кто-то остался в русской культуре непереведенный, вот я переведу его – даже если получится не очень хорошо, все равно даяние благо, ругать авось не будут.
– К нам на кафедру приехала девушка из Англии, она рассказывает, что там учат по такой системе: они год учат грамматику, а потом дома читают тексты, комментарии и литературу и пишут сочинения, которые и обсуждают в классе. У нас же первый год учат грамматику, а потом мы вслух читаем тексты. Что Вы думаете об этих двух системах?