Том 6. Наука и просветительство — страница 177 из 195

301. Еще один анализ его позднего и внешне понятного стихотворения принадлежал Ю. И. Левину; Пастернаку же – в неожиданном сопоставлении – был посвящен доклад Жолковского «Тема и вариации у Пастернака и Окуджавы», о выявлении той инвариантной темы, с которой начинается построение порождающей поэтики. Аналогичный анализ инвариантной и вариантных тем Ахматовой сделал Щеглов; об одном из ее устойчивых образов («одно в другом») – О. А. Седакова; об одном из ее частных мотивов (память, пепел, табак – с их мифопоэтическими истоками, что в общем было нехарактерно для интересов кружка) – М. Б. Мейлах302. Цветаева была в центре внимания О. Г. Ревзиной (преимущественно на языковом уровне)303 и С. Ельницкой (преимущественно на образном уровне)304. О докладе Х. Барана с интерпретацией темных стихотворений Хлебникова уже упоминалось305. О поэтике обэриутов (техника абсурда у А. Введенского) рассказывал М. Б. Мейлах, исследователь и издатель их текстов. Характерно, что Маяковский ни разу не стал предметом доклада: официальный культ этого поэта (по-советски препарированного, конечно) вызывал у большинства участников молчаливое психологическое отталкивание.

«…И, наконец, непосредственное изучение русской литературы, которое могло быть теперь продолжено с применением как вновь обретенных старых, так и разрабатываемых новых теоретических средств», – оно, конечно, было фоном для всего этого исследования поэтики начала ХX века, но предметом специальных докладов становилось реже. Проблемы ставились те же, но материал был лишен привкуса запретного плода. Характерной была реакция на доклад Б. М. Гаспарова и И. А. Паперно (перед самой их эмиграцией) о революционно-демократическом романе Чернышевского «Что делать?», со школьных лет опостылевшем каждому советскому человеку. Авторы, привлеченные замечательной главой о Чернышевском в «Даре» В. Набокова, решились подойти к этому роману не как к идейному, а как к чисто литературному явлению и открыли в нем интереснейшую систему приемов сюжетной иронии – главным образом восходящих к Стерну.

После доклада наступила минутная тишина, а потом чей-то неуверенный голос: «Так вы хотите сказать, что „Что делать?“ – хорошая книга?» – и почти извиняющийся ответ Б. М. Гаспарова: «Пожалуй, да». В научном кружке, где в рассуждениях принципиально не допускалось никакой оценочности, это звучало почти трогательно.

Пушкин был предметом обсуждения в докладе О. А. Седаковой о диалектике образов в «Медном всаднике»; Лермонтов (его стихотворение «Есть речи – значенье / Темно иль ничтожно…») – исходной точкой доклада Т. М. Николаевой об инвариантной теме небесных звуков, внушающих поэту его песни306; стихотворения Фета, состоящие из безглагольных предложений, – материалом для анализа композиции на всех уровнях (М. Л. Гаспаров). О разборе техники комического в эпиграмме Батюшкова уже говорилось; аналогичным образом доклад Ю. К. Щеглова об одной эпиграмме Дмитриева назывался «Фрагмент теории эпиграммы». Материал иностранных литератур привлекался тоже нечасто: Щеглов и Жолковский исследовали строение латинской «Исповеди» Архипииты (Archipoeta) и одного хрестоматийного стихотворения Гюго (как всегда, оказавшегося более интересным, чем кажется); Ю. И. Левин демонстрировал технику «рассказа в рассказе» на материале новелл Борхеса (тогда почти неизвестного в России; «идет впереди моды», сказал кто-то); единственный доклад Е. М. Мелетинского был о структуре японского «Гэндзи-моногатари»307. (Основная специальность Е. М. Мелетинского – фольклор, Т. М. Николаевой – славянская фонетика, пишущего эти строки – стихосложение и античная литература; можно видеть, как сходились в этом семинаре интересы самых разных специалистов.) Наконец, доклад Г. А. Левинтона назывался «Поэтический билингвизм, межъязыковое влияние и перевод», и речь в нем шла об иноязычных созвучиях, в качестве подтекстов присутствующих за русскими словами текста: например, когда Мандельштам пишет «Фета жирный карандаш» – и держит в уме слово fett, или пишет «Есть блуд труда, и он у нас в крови» – и держит в уме слово Blut.

Особого упоминания заслуживает тематика докладов Ю. И. Левина: «О типологии непонимания текста» (локальное, глобальное, синтаксическое, семантическое…), «Логико-семиотический эксперимент в фольклоре» (о пословицах-парадоксах), «Семиотика советских лозунгов» (лозунги как магические формулы, воздействующие на действительность даже при невольном их прочтении, и т. д.)308. Они не анализируют отдельные конкретные тексты, а держатся более высокого уровня структурных обобщений, намечая тот путь, по которому автор в дальнейшем придет к построению «инвариантов философского текста» Вл. Соловьева и Л. Шестова.

«Но этот пир сотрудничества происходил на фоне и в преддверии нового расставания <…> – отъезда многих в эмиграцию, – пишет Жолковский. – Подав летом 1978 года заявление о выезде, я оповестил об этом участников семинара, с тем чтобы они решили, продолжать ли заседания на отныне неблагонадежной квартире (к М. Л. Гаспарову я обратился с машинописным посланием в латинской транслитерации, призванной буквально эмблематизировать мое решение). Но никто не дрогнул, и семинар просуществовал еще год – до моего отъезда – в том же виде и на той же территории, а в дальнейшем, насколько я знаю, перебазировался к Мелетинским»309.

Да, это было именно так: в июне 1979 года прошло последнее заседание у Жолковского, в октябре 1979‐го состоялось первое заседание у Мелетинского. Забавная параллель (кажется, ненамеренная): когда-то первым докладом «на территории» Жолковского в 1976 году был мой, «Первый кризис русской рифмы», теперь первым докладом «на территории» Мелетинского оказался тоже мой, «Последний кризис русской рифмы». Здесь собирались еще четыре сезона, хотя немного реже, чем раньше; было около двадцати пяти докладов.

Елеазар Моисеевич Мелетинский был ученым старшего поколения – лет на двадцать старше среднего возраста других участников семинара. Недавно к его 80-летию был выпущен том его работ под заглавием «Избранные статьи; воспоминания» (М., 1998). В «Воспоминаниях» две части – «Моя война» и «Моя тюрьма»: в тюрьме и концлагере он побывал дважды, один раз – девять месяцев, другой раз – пять лет, вышел только после смерти Сталина. По образованию филолог-германист, он специализировался на изучении мифа в фольклоре и в литературе – без модных мифопоэтических крайностей, на твердой структуралистской позиции Леви-Стросса и Дюмезиля. Начальство его не любило (и кандидатскую, и докторскую диссертацию ему пришлось защищать дважды), а молодые ученые ценили: он воспитал нескольких прекрасных учеников-фольклористов. Став «хозяином» семинара, он вел себя так же, как прежде: внимательно слушал, мало говорил, сам докладов не предлагал. Состав участников и тематика сообщений стали обновляться, появились темы по фольклористике: «Потусторонний мир как мир наизнанку» (Б. А. Успенский), «Обряд и нарратив в сибирском шаманизме» (Е. Новик), «Эскимосские сказки» (Г. А. Левинтон); замечательно красочный рассказ об этнографической экспедиции к староверам в сибирскую Туву произнесла С. Е. Никитина. Даже Ю. К. Щеглов в последнем своем докладе перед отъездом в эмиграцию взял тему «Принципы изучения поэтики формул» (по Парри и Лорду), использовав материал африканских языков – одной из своих старых специальностей. Под конец своего существования семинар сам собой разделился на две секции: «малый семинар» с преимущественно фольклористической тематикой и «большой», державшийся прежнего круга материала.

Стали чаще появляться ученые старшего поколения из круга друзей Мелетинского. Почти на всех заседаниях сидел и внимательно слушал, но никогда не выступал арабист И. М. Фильштинский, друг его еще по северному концлагерю. Два доклада сделал Г. А. Лесскис, в это время повернувшийся от изучения языка литературы к изучению мировоззрения писателя; он был автором замечательных исследований по статистике языковых форм в русской классической прозе, здесь же первый его доклад назывался «Синтагматика и парадигматика художественного текста» (почему художественный текст многозначен?), а второй – «Пушкин и христианство»310. Для участников семинара это было не совсем ожиданно. Более вписывался в установившуюся тематику доклад почетной гостьи из Ленинграда Л. Я. Гинзбург, начинавшей еще в 1920‐х годах: ее доклад был «К вопросу о поэтической символике» и развивал темы ее не раз переиздававшейся книги «О лирике» («от символа к предмету» у символистов, «от предмета к символу» – у Анненского, Ахматовой, Пастернака).

Вяч.Вс. Иванов (у Жолковского бывавший редко) сделал доклад об инвариантной структуре поздних романов Достоевского: о группировке героев в любовные треугольники и в идейные треугольники («чорт – Иван – Смердяков»). Подобным же образом Н. В. Брагинская рассказывала об инвариантах древнегреческих эпитафий, а пишущий эти строки – об инвариантной композиции цикла стихов Бенедикта Лившица о Петрограде.

Бинарные оппозиции в «Слове о полку Игореве» (русские – половцы, человек – природа, свет – тьма…) стали предметом анализа в докладе Т. М. Николаевой311. Попыткой интерпретации очень темного поэтического текста был мой доклад о «Поэме Воздуха» Цветаевой (запоздалая полемика с идеями С. Ельницкой на семинаре Жолковского). О не менее темном стихотворении Мандельштама был доклад «Черновые варианты „Грифельной оды“» И. М. Семенко, жены Е. М. Мелетинского, много работавшей над архивом Мандельштама с вдовой поэта