Том 6. Наука и просветительство — страница 72 из 195

есправедливостью окружающего мира?

– Ни в коем случае! Сенека имел в виду совсем другое. Он хотел сказать то, что и сегодня любой психиатр говорит пациентам: если ты не можешь избавиться от предмета, который тебя раздражает, – перемени отношение к нему и не раздражайся. Кабинетный ученый работает для окружающей жизни так, как я говорил выше: указывая для новосоздаваемых построек примеры или предостережения в развалинах прошлого. Он несет службу связи между прошлым и будущим. А служба – это не благодать, а долг. «Благодать», если угодно, это когда тебе посчастливится соответствовать тем требованиям, которые служба предъявляет к человеку. То есть умение выбрать себе профессию по душе и по плечу – то самое, чему тоже не в последнюю очередь должна учить людей школа.

Автограф взяла Т. Гаген

РУССКАЯ КУЛЬТУРА ВО ВСЕ ВРЕМЕНА29

1. В чем, на Ваш взгляд, состоит национальная самобытность культуры? Как ее сохранить в современных условиях глобальной стандартизации образа жизни?

Национальная самобытность – это все равно что человеческий характер: она не дается от бога раз и навсегда, а складывается в напластовании биографических случайностей, у каждого человека и народа своих и неповторимых. Она динамична: национальная самобытность московского и петербургского периодов русской культуры неодинакова. Она незамкнута: в ее наслоениях есть пласты и Византии, и Востока, и Запада. Для Петербурга – прежде всего, разумеется, Запада. Это европейский город, талантом строителей и обитателей вживленный в восточноевропейские природные и людские условия. При этом Запад выступает не только в классических шедеврах, но и в массовой безликости, и это тоже хорошо: Невский – такая же прекрасная (и, может быть, более живая) часть Ленинграда, как Адмиралтейство. Я не думаю, что нужно специально стараться сохранить национальную самобытность чего-либо: о чем приходится стараться, то, видимо, и не заслуживает сохранения. Не стесняться (как и прежде) брать новое у Европы и стараться (как и прежде) вживлять его в уже сложившуюся культурную обстановку – вот главное; последнее очень трудно, я знаю. И не бояться эклектики: архитектура – искусство долговечное и не может не быть эклектичной. Постройки начала XX века на Невском резали глаз современникам, а сейчас воспринимаются как органическая его часть. То же будет и с современными вставками в архитектурный пейзаж города – вероятно, это почувствуется (или уже почувствовалось?), когда будет в очередной раз ветшать и обновляться тот же Невский. Напоминаю: когда персы разорили афинские храмы, то афиняне при всем их благочестии не стали их восстанавливать, а стали строить на их месте новые, и только этому мы обязаны Парфеноном. Национальная самобытность сохранится сама собой!

2. Каково значение русской культуры для человечества? Как Вы определяете ее роль и место в мировой культуре? Как относитесь к взаимовлияниям в прошлом и особенно в настоящем?

Русская культура есть часть мировой культуры и европейской субкультуры. Без взаимодействия и взаимовлияния со своими соседями она просто не могла бы жить – в лучшем случае стала бы застылым вневременным реликтом, на который приятно поглядеть туристу, но в котором невозможно жить человеку. В настоящее время ей трудно, потому что приходится делать очередной скачок через ступеньку, чтобы равноправно общаться с Западом,– последствия до сих пор недоликвидированного железного занавеса. Утешает то, что русская культура уже триста лет догоняет Запад именно таким ускоренным бегом через ступеньку: одно наше поколение делает дела двух западных (причем обычно предельно непохожих: так Ломоносов осваивал сразу барокко и классицизм, а Брюсов – парнас и символизм). Об этом ускоренном, со спотыканием, темпе развития послепетровской культуры хорошо писал Ключевский. Я оптимистичен: опыт есть – скачок получится. А «роль и место» русской культуры в мировой определяются для каждого периода в конечном счете случайностью: где родится больше талантов музыкальных, где философских и т. д. В конце XIX века Россия была в первых рядах европейской прозы, а в начале XX века – живописи и театра. К каким «первым рядам» наша культура сейчас подступила всего ближе, судить не берусь. Но хочется напомнить: во-первых, рельеф европейской культуры состоит не только из Монбланов и культурные низины тоже входят в пейзаж, делая его более живым и привлекательным, а во-вторых, в культуре происходят периодические переоценки ценностей, и то, чему мы ужасаемся сегодня, послезавтра может стать предметом умиления. Презираемым ныне передвижникам кто-то уже предсказывал недурную судьбу малых голландцев.

3. Что приобрела и что потеряла русская культура за годы советской власти? Как они отразились на духовной жизни, искусстве и литературе Ленинграда?

За годы советской власти русская культура потеряла живую связь с традицией. Поэтому перенимать современные достижения мировой культуры мы можем не хуже прежнего, но акклиматизировать их умеем много хуже. Окраинные высотные кварталы строятся, кажется, неплохо, но придавать им индивидуальный облик удается редко, и всякий раз это праздник, а не норма. Из традиции никоим образом не следует делать предмет культа: смотреть нужно вперед, а не назад. Но, потеряв традицию, мы рискуем использовать обломки прошлого не по назначению и тем создавать уродства. При Сталине из культурной традиции были вырезаны несколько образцов, покрыты хрестоматийным глянцем и объявлены безоговорочным примером для подражания – хотя, если взглянуть в историческом контексте, иные из них были прямо взаимоисключающими. Это – во всех искусствах. Какова специфика этих вивисекций для духовной жизни Ленинграда, не решаюсь судить: я все-таки не ленинградец и хуже это чувствую.

4. В чем Вы видите своеобразие культурных традиций Петербурга? Существуют ли они в наше время?

Мне кажется, я уже сказал об этом, что мог, в предыдущих ответах.

5. Какими, по Вашему мнению, должны быть пути и способы культурного возрождения города на Неве?

Опять не чувствую себя вправе судить, не будучи ленинградцем. Боюсь лишь одной опасности. Ленинград – город такого богатого культурного прошлого, что оно грозит сковать поиски культурного будущего. Поэтому не мешало бы помнить, что в традиции ленинградской культуры были не только Захаров и Воронихин, но и обэриуты и октябрьские празднества 1918 года. Я филолог, мне ближе литературные примеры. Иосиф Бродский сумел соединить европейский постмодернизм с безукоризненно ленинградскими (петербургскими) культурными приметами; за москвича его принять невозможно. Насколько я знаю современную ленинградскую молодую (весьма относительно молодую) поэзию, она настойчиво и успешно ищет новое; но «особый отпечаток» Ленинграда для меня на ней не всегда заметен. Очень надеюсь, что с другими искусствами дело обстоит не хуже. Труднее всего – потому что громоздко,– конечно, с архитектурой: ей, видимо, предстоит создавать эклектически обновляемый город вокруг заветного треугольника петербургского классического центра и совсем новый город в кольце окраин. Как? Я не знаю. Но ведь это не специфически ленинградские проблемы, так же обновляются сейчас и Париж, и Рим. Поэтому, наверное, ответ на вопрос, какими должны быть пути и способы, будет: оставаться окном в Европу.

НЕСКОЛЬКО ПАРАЛЛЕЛЕЙ30

Одна из сказок дядюшки Римуса начинается приблизительно так. Было когда-то золотое время, когда звери жили мирно, все были сыты, никто никого не обижал и кролик с волком чай пили вместе в гостях у лисы. И вот тогда-то сидели однажды Братец Кролик и Братец Черепаха на завалинке, грелись на солнышке и разговаривали о том, что ведь в старые времена-то куда лучше жилось!

Не было еще такой литературной эпохи, которая не считала бы себя кризисной. При пессимистичном настроении, как в конце XIX века, критики называли время «упадочным», а при самодовольном настроении, как в советские годы, – «переходным». Но не были довольны своим временем никогда: как ни посмотри, оно не дотягивало ни до классически законченных шедевров прошлого, ни до расплывчато сияющих вершин будущего.

Причины тому – чисто психологические. Когда мы смотрим в будущее, то видим одну смутность, на фоне которой наше воображение легко рисует идеальную гармонию по своему вкусу. Когда мы смотрим в прошлое, то вместо воображения работает память, которая всегда выборочна, и из бесконечного множества явлений она отбирает только ей угодные и располагает в законченные сочетания. Великую греческую драму делали Эсхил, Софокл и Еврипид, а великую русскую поэзию – Пушкин, Лермонтов и Тютчев; и всё. А когда мы смотрим на современность вокруг себя, то все кажется пестро и противоречиво и пережитки прошлого трудно отличить от ростков будущего. Как тут не огорчиться?

Античное время двигалось по бесконечному кругу, как звезды в небе, которое всегда было и всегда будет. Библейское время двигалось по прямой, как стрела, летящая от сотворения мира к светопреставлению. Европейская культура выросла из обоих этих корней. Но сейчас судорожный взлет религиозных настроений оживляет именно библейское мироощущение. Всем хочется думать, что мы переживаем конец света, а не смену времен года. «Юнкер Шмидт, честное слово, лето возвратится!» Коли на то пошло, неужели никто не чувствует, что мы давно уже живем после конца света? И даже после нескольких?

Когда от пестроты современной литературы кружится голова, то хочется сделать над нею сознательно то, что память бессознательно делает с прошлым: выхватить из него несколько особо примечательных явлений, а остальные насильственно забыть. Выхватывание производится по признаку «мне нравится – мне не нравится», хотя прямо об этом обычно не говорится. Мне нельзя этого делать: я филолог и по этимологии своей профессии должен любить всякое слово, а не только избранное. Тем интереснее смотреть, как это делают писатели и критики.