И я очень хотел бы, чтобы кто-нибудь помог мне привести в связь мои собственные представления о других областях мировой культуры, например написал бы книгу «Занимательный ислам» или «Занимательный Китай». Или даже о моей собственной европейской культуре написал бы так, чтобы политические и экономические теории нашли в ней осмысленное место рядом с литературой и искусством, а военное дело – рядом с модой. Потому что при нынешней специализации всех наук даже специалист вынужден довольствоваться за пределами своей узкой профессии представлениями на уровне «солнце всходит и заходит». И очень важно для единства общества, чтобы такие представления у всех нас были приблизительно одинаковыми. Академическая гуманитарная наука может этому помочь – лишь бы она снизошла вниманием до пренебрегаемой ею массовой культуры.
Мы, часто считающие себя высокими интеллектуалами, тоже носители массовой культуры – разве что не в тех областях, что наши соседи. Тот же Аверинцев говорил: «Мы не сможем отстаивать культуру, пока не научимся видеть врагов этой культуры в себе». Право, собственная наша культура тоже неполна и эклектична, если мы не знаем эстрадных хитов и модных фильмов. А если мы их знаем, то даем ли мы себе отчет, как они в нас уживаются? В 1860‐х годах тот, кто ценил Пушкина, должен был отвергать Некрасова, и наоборот, это было понятно и объяснимо. В наше время стихи Пушкина и Некрасова – и Блока, и многих других – лежат перед нами в одном и том же школьном учебнике и требуют к себе равного уважения; это гораздо менее представимо и объяснимо. Какой филолог скажет: где критерий, сводящий к соизмеримости хотя бы этих трех поэтов (и еще какого-нибудь четвертого, сегодняшнего)?
Конечно, общекультурная обязанность «уважать» и личная потребность «любить» – вещи разные. Здесь, как никогда, нам не хватает одного забытого понятия: вкус. При Вольтере понятие вкуса было, так сказать, прикладным при теории словесности, с него начиналась всякая критика; современная же критика замечательным образом умеет даже не вспоминать об этом понятии. Вкусов стало много, и понимать вкусы друг друга – необходимое требование единства культуры. А чтобы понимать их, нужно знать, как они сложились и как разошлись, – нужен историзм. Вольтеровский разум еще мог обходиться здесь без историзма, наш уже не может.
Зеркалом этой эклектичности и мозаичности нашей культуры может служить школа. Это одно из самых болезненных мест сегодняшней культурной жизни. Почему? Потому что объем культуры бесконечен, а сознание отдельного человека конечно, стало быть, мы можем предложить ему лишь ее фрагменты. Отбор этих фрагментов – важнейший элемент единства культуры. Сейчас в России (да и не только в России) происходит пересмотр критериев этого отбора – отсюда и болезненность. Но в самом деле: почему из биологии, химии и физики нам предлагают в школе именно такие-то разделы, а не иные? Потому что их сделала актуальными история развития этих наук. Сказано ли об этом хотя бы двумя словами в каком-нибудь школьном учебнике? Насколько я знаю, нет. Вот где важно вспомнить об историзме.
Монолитность всякой культуры – иллюзия. Восемнадцатый век кажется нам очень законченной, выразительной и монолитной культурой. Только специалисты помнят, что в этом веке для одного читателя существовало только рококо, а для другого – новомодный Руссо, а третий еще не шел дальше Вергилия и Корнеля, а четвертый упивался лубочной «синей библиотекой» – а многие совмещали и одно, и другое, и третье. Такая же живучая иллюзия, что в русском серебряном веке все только и читали что Блока: ничего подобного, все читали стихи из журнала «Нива». Наверное, лучше сказать, что мозаичность – дело дистанции: изблизи она режет глаз безобразными контрастами, а издали сливается в ровный колорит, как у пуантилистов. Высоких классиков мы видим издали, а среди современников мучимся изблизи. Исторический подход к разнослойности прошлых культур может дать нам тот опыт, который немного облегчит эти наши мучения.
Всякая культура строит свое будущее из обломков своего прошлого. Совершается это строительство стихийно: обычно академическая наука его не планирует. Но она присутствует при этом строительстве как бы в качестве ОТК: проверяет, насколько годятся эти обломки для тех мест в новой постройке, для которых они предназначаются. (Память об афинской демократии – может ли она быть полезна для выработки демократий XXI века?) Поэтому гуманитарная наука не может быть только хранилищем культурной памяти, она должна представлять себе те запросы ближнего будущего, на которые эта память откликается. Это бывает трудно. Например, какая проблема важнее для человечества сейчас – при начале XXI века? Может быть, это продолжающаяся борьба человека с природой, то есть проблема экологического равновесия? А может быть, это борьба в обществе, организующемся для этих новых отношений с природой, – тогда это проблема обнищания третьего мира, глобальный социальный раскол и агрессия религиозного фундаментализма и экстремизма. Наука история могла бы многое с пользой припомнить для решения этих проблем, но не всегда умеет это делать.
Но есть одна проблема ближайшего будущего человечества, которая важнее и бесспорнее всех. Это проблема взаимопонимания и взаимоуважения человеческих обществ и культур. Без ее решения впереди может быть только катастрофа. И здесь роль гуманитарной науки, вооруженной историзмом, особенно велика. Было замечено: культуры знакомятся и сближаются друг с другом, как люди, в два приема. Сперва они должны заметить друг в друге общее – иначе знакомство невозможно. А потом они должны заметить друг в друге несхожее – иначе знакомство скучно. Мы знаем, что на практике это оборачивается крайностями: если одна культура видит в другой сходное, то она воображает, что это не сходство, а тождество, вплоть до мелочей, и обижается, что это не так; если же она видит в другой культуре несхожее, то свысока отвергает ее как варварскую.
Мусульмане считали дикарями христиан, а христиане – мусульман. Объяснить и оправдать эти культурные различия, чтобы они не мешали, а помогали единению человечества в противостоянии природным силам, – для этого нужна оглядка в прошлое, для этого нужен историзм. А его носитель – академическая гуманитарная наука. Поэтому ее ответственность перед человечеством в современной ситуации велика как никогда.
НАУКА И ИДЕОЛОГИЯ
ПОЭТ И ТИРАН47
От истории не отрекаются. А у этих стихотворений потрясающая судьба: сначала их издавали и переиздавали, потом перестали. Когда была оттепель – вспомнили и посмеялись над ними, а сейчас их опять не печатают и вообще хотят забыть.
Эти стихи, стихи великих поэтов, воспевающих тирана Сталина, – вот. Прочтем их еще раз, чтобы, помимо прочего, еще раз задуматься о злой силе тирании, заставляющей даже великих поэтов искренне писать такие стихи.
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной, —
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок,
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете.
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы,
Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!
<…>
Мне по душе строптивый норов
Артиста в силе: он отвык
От фраз, и прячется от взоров,
И собственных стыдится книг.
Но всем известен этот облик.
Он миг для пряток прозевал.
Назад не повернуть оглобли,
Хотя б и затаясь в подвал.
Судьбы под землю не заямить.
Как быть? Неясная сперва,
При жизни переходит в память
Его признавшая молва.
Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.
Как поселенье на Гольфштреме,
Он создан весь земным теплом.
В его залив вкатило время
Все, что ушло за волнолом.
Он этого не домогался.
Он жил как все. Случилось так,
Что годы плыли тем же галсом,
Как век стоял его верстак.
А в те же дни на расстояньи
За древней каменной стеной
Живет не человек, – деянье:
Поступок ростом с шар земной.
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел.
Он – то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
За этим баснословным делом
Уклад вещей остался цел.
Он не взвился небесным телом,
Не исказился, не истлел.
В собраньи сказок и реликвий,
Кремлем плывущих над Москвой,
Столетья так к нему привыкли,
Как к бою башни часовой.
Но он остался человеком
И если, зайцу вперерез
Пальнет зимой по лесосекам,
Ему, как всем, ответит лес.
И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.