Она стала было рассматривать все вещи, но у ней дрожали руки. Она схватит один флакон, увидит другой, положит тот, возьмет третий, увидит гребенку, щетки в серебряной оправе – и все с ее вензелем М. «От будущей maman», – написано было.
– Ах! – сделала она, растерявшись и захлопывая крышку.
Подле ящика лежало еще несколько футляров, футлярчиков. Она не знала, за который взяться, что смотреть. Взглянув мельком в зеркало и откинув небрежно назад густую косу, падавшую ей на глаза и мешавшую рассматривать подарки, она кончила тем, что забрала все футляры с туалета и села с ними в постель.
Она боялась открывать их, медлила, наконец открыла самый маленький.
Там – перстень с одним только изумрудом.
– Ах! – повторила она и, надев перстень, вытянула руку и любовалась им издали.
Открыла другой футляр, побольше – там серьги. Она вдела их в уши и, сидя в постели, тянулась взглянуть на себя в зеркало. Потом открыла еще два футляра и нашла большие массивные браслеты, в виде змеи кольцом, с рубиновыми глазами, усеянной по местам сверкающими алмазами, и сейчас же надела их.
Наконец открыла самый большой футляр. «Ах!» – почти с ужасом, замирая, сделала она, увидя целую реку – двадцать один брильянт, по числу ее лет.
Там бумажка с словами: «К этому ко всему, – читала она, – имею честь присовокупить самый драгоценный подарок! лучшего моего друга – самого себя. Берегите его. Ваш ненаглядный Викентьев».
Она засмеялась, потом поглядела кругом, поцеловала записку, покраснела до ушей и, спрыгнув с постели, спрятала ее в свой шкафчик, где у нее хранились лакомства. И опять подбежала к туалету посмотреть, нет ли чего-нибудь еще, и нашла еще футлярчик.
Это был подарок Райского: часы, с эмалевой доской, с ее шифром, с цепочкой. Она взглянула на них большими глазами, потом окинула взглядом прочие подарки, поглядела по стенам, увешанным гирляндами и цветами, – и вдруг опустилась на стул, закрыла глаза руками и залилась целым дождем горячих слез.
– Господи! – всхлипывая от счастья, говорила она, – за что они меня так любят все? Я никому, ничего хорошего не сделала и не сделаю никогда!..
Так застала ее бабушка, неодетую, необутую, с перстнями на пальцах, в браслетах, в брильянтовых серьгах и обильных слезах. Она сначала испугалась, потом, узнав причину слез, обрадовалась и осыпала ее поцелуями.
– Это бог тебя любит, дитя мое, – говорила она, лаская ее, – за то, что ты сама всех любишь, и всем, кто поглядит на тебя, становится тепло и хорошо на свете!..
– Ну пусть бы Николай Андреич: он жених, пусть maman его, – отвечала Марфенька, утирая слезы, – а брат Борис Павлович: что я ему!..
– То же, что всем! одна радость глядеть на тебя: скромна, чиста, добра, бабушке послушна… (Мот! из чего тратит на дорогие подарки, вот я ужо ему дам! – в скобках вставила она.) Он урод, твой братец, только какой-то особенный урод!
– Точно угадал, бабушка; мне давно хотелось синенькие часики – вот этакие, с эмалью!..
– А что ж ты не спросишь бабушку, отчего она ничего не подарила?
Марфенька зажала ей рот поцелуем.
– Бабушка, любите меня всегда, коли хотите, чтоб я была счастлива…
– Любовь – любовью, а вот тебе мой всегдашний подарок! – говорила она, крестя ее. – А вот и еще, чтоб ты этого моего креста и после меня не забывала…
Она полезла в карман.
– Бабушка! Да ведь вы мне два платья подарили!.. А кто это зелени и цветов повесил!..
– Все твой жених, с Полиной Карповной, вчера прислали… от тебя таили… Сегодня Василиса с Пашуткой убирали на заре… А платья – твое приданое; будет и еще не два. Вот тебе…
Она вынула футлярчик, достала оттуда золотой крест, с четырьмя крупными брильянтами, и надела ей на шею, потом простой гладкий браслет с надписью: «От бабушки внучке», год и число.
Марфенька припала к руке бабушки и чуть было не расплакалась опять.
– Все, что у бабушки есть – а у ней кое-что есть – все поровну разделю вам с Верочкой! Одевайся же скорей!
– Какая вы нынче красавица, бабушка! Братец правду говорит, Тит Никоныч непременно влюбится в вас…
– Полно тебе, болтунья! – полусердито сказала бабушка. – Поди к Верочке и узнай, что она? Чтобы к обедни не опоздала с нами! Я бы сама зашла к ней, да боюсь подниматься на лестницу…
– Я сейчас, сейчас… – сказала Марфенька, торопясь одеваться.
Вера через полчаса после своего обморока очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее упала, нежели легла на нее, и оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне большим платком.
Обессиленная, она впала в тяжкий сон. Истомленный организм онемел на время, помимо ее сознания и воли. Коса у ней упала с головы и рассыпалась по подушке. Она была бледна и спала, как мертвая.
Часа через три шум на дворе, людские голоса, стук колес и благовест вывели ее из летаргии. Она открыла глаза, посмотрела кругом, послушала шум, пришла на минуту в сознание, потом вдруг опять закрыла глаза и предалась снова или сну, или муке.
В это время кто-то легонько постучался к ней в комнату. Она не двигалась. Потом сильнее постучались. Она услыхала и встала вдруг с постели, взглянула в зеркало и испугалась самой себя.
Она быстро обвила косу около руки, свернула ее в кольцо, закрепила кое-как черной большой булавкой на голове и накинула на плечи платок. Мимоходом подняла с полу назначенный для Марфеньки букет и положила на стол.
Стук повторился вместе с легким царапаньем у двери.
– Сейчас! – сказала она и отворила дверь.
Влетела Марфенька, сияя, как радуга, и красотой, и нарядом, и весельем. Она взглянула и вдруг остановилась.
– Что с тобой, Верочка? – спросила она, – ты нездорова!..
Веселье слетело с лица у ней, уступив место испугу.
– Да, не совсем… – слабо отвечала Вера, – ну, поздравляю тебя…
Они поцеловались.
– Какая ты хорошенькая, нарядная! – говорила Вера, стараясь улыбнуться.
Но улыбка не являлась. Губами она сделала движение, а глаза не улыбались. Приветствию противоречил почти неподвижный взгляд, без лучей, как у мертвой, которой не успели закрыть глаз.
Вера, чувствуя, что не одолеет себя, поспешила взять букет и подала ей.
– Какой роскошный букет! – сказала Марфенька, тая от восторга и нюхая цветы. – А что же это такое? – вдруг прибавила она, чувствуя под букетом в руке что-то твердое. Это был изящный porte-bouquet, убранный жемчугом, с ее шифром. – Ах, Верочка, и ты, и ты!.. Что это, как вы все меня любите!.. – говорила она, собираясь опять заплакать, – и я ведь вас всех люблю… как люблю, господи!.. Да как же и когда вы узнаете это; я не умею даже сказать!..
Вера почти умилилась внутренно, но не смогла ничего ответить ей, а только тяжело перевела дух и положила ей руку на плечо.
– Я сяду, – сказала она, – я дурно спала ночь…
– Бабушка зовет к обедни…
– Не могу, душечка, скажи, что я не так здорова… и не выйду сегодня…
– Как, ты совсем не придешь туда? – в страхе спросила Марфенька.
– Да, я полежу, я вчера простудилась, должно быть. Только ты скажи бабушке слегка…
– Мы к тебе придем.
– Боже сохрани! Вы помешаете мне отдохнуть…
– Ну, так пришлем тебе сюда всего… Сколько мне подарков… цветов… конфект прислали!.. Я покажу тебе…
Марфенька рассказала все, что и от кого получила.
– Да, да – хорошо… это очень мило! покажи… Я после приду… – рассеянно говорила Вера, едва слушая ее.
– А это что? Еще букет! – сказала вдруг Марфенька, увидя букет на полу, – что это он на полу валяется?
Она подняла и подала Вере букет из померанцевых цветов. Вера побледнела.
– Кому это? чей? Какая прелесть!
– Это… тоже тебе… – едва выговорила Вера.
Она взяла первую ленточку из комода, несколько булавок и кое-как, едва шевеля пальцами, приколола померанцевые цветы Марфеньке. Потом поцеловала ее и села в изнеможении на диван.
– Ты в самом деле нездорова – посмотри, какая ты бледная! – заметила серьезно Марфенька, – не сказать ли бабушке? Она за доктором пошлет… Пошлем, душечка, за Иваном Богдановичем… Как это грустно – в день моего рождения! Теперь мне целый день испорчен!
– Ничего, ничего – пройдет! Ни слова бабушке, не пугай ее!.. А теперь поди, оставь меня… – шептала Вера, – я отдохну…
Марфенька хотела поцеловать ее и вдруг увидела, что у ней глаза полны слез. Она заплакала сама.
– Что ты? – тихо спросила Вера, отирая украдкой, как будто воруя свои слезы из глаз.
– Как же не плакать, когда ты плачешь, Верочка! Что с тобой? друг мой, сестра! У тебя горе, скажи мне…
– Ничего, не гляди на меня, это нервы… Только скажи бабушке осторожно, а то она встревожится…
– Я скажу, что голова болит, а про слезы не упомяну, а то она в самом деле на целый день расстроится.
Марфенька ушла. А Вера затворила за ней дверь и легла на диван.
Все ушли и уехали к обедне. Райский, воротясь на рассвете домой, не узнавая сам себя в зеркале, чувствуя озноб, попросил у Марины стакан вина, выпил и бросился в постель.
Ему было не легче Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто бросился в горячке в объятия здорового друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унося его далеко от Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся на его глазах драмы.
Ему снилось все другое, противоположное. Никаких «волн поэзии» не видал он, не била «страсть пеной» через край, а очутился он в Петербурге, дома, один, в своей брошенной мастерской, и равнодушно глядел на начатые и неконченные работы.
Потом приснилось ему, что он сидит с приятелями у Сен-Жоржа и с аппетитом ест и пьет, рассказывает и слушает пошлый вздор, обыкновенно рассказываемый на холостых обедах, – что ему от этого стало тяжело и скучно, и во сне даже спать захотелось.