нет, или то да, какое…» Ах! какая духота у вас здесь! нельзя ли сквозного ветра? (не будет ли сочинять? кажется, довольно? – подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).
На лице у ней было полнейшее разочарование.
– C’est tout?[84] – спросила она.
– Oui![85] – сказал он со свистом. – Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на другой день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее слово, и пошел опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на другой день надежды его подогрелись, а мои исчезли навсегда…
– И все! А тут, бог знает, что наговорили… и про нее, и про вас! Не пощадили даже и Татьяну Марковну, эту почтенную, можно сказать, святую!.. Какие есть на свете ядовитые языки!.. Этот отвратительный Тычков…
– Что такое про бабушку? – спросил тихо Райский в свою очередь, притаив дыхание и навострив ухо.
Он слышал от Веры намек на любовь, слышал кое-что от Василисы, но у какой женщины не было своего романа? Что могли воскресить из праха за сорок лет? какую-нибудь ложь, сплетню? Надо узнать – и так или иначе – зажать рот Тычкову.
– Что такое про бабушку? – тихо и вкрадчиво повторил он.
– Ah, c’est dégoutant[86]. Никто не верит, все смеются над Тычковым, что он унизился расспрашивать помешавшуюся от пьянства нищую… Я не стану повторять…
– Я вас прошу… – нежно шептал он.
– Вы хотите? – шептала и она, склонясь к нему, – я все сделаю – все…
– Ну, ну?.. – торопил он.
– Эта баба – вон она тут на паперти у Успенья всегда стоит – рассказывала, что будто Тит Никоныч любил Татьяну Марковну, а она его…
– Я это знаю, слышал… – нетерпеливо перебил он, – тут еще беды нет…
– А за нее сватался покойный граф Сергей Иваныч…
– Знаю и это, она не хотела – он женился на другой, а ей не позволили выйти за Тита Никоныча. Вот и вся история. Ее Василиса знает…
– Mais non![87] не все тут. Конечно, я не верю… это быть не может! Татьяна Марковна!
– Что же пьяная баба еще рассказывает? – допытывался Райский.
– Что… в одну ночь граф подстерег rendez-vous[88] Татьяны Марковны с Ватутиным в оранжерее… Но такое решительное rendez-vous… Нет, нет… – Она закатилась смехом. – Татьяна Марковна! Кто поверит!
Райский вдруг стал серьезно слушать. У него проснулись какие-то соображения в голове и захватило дух от этой сплетни.
– Дальше? – тихо спросил он.
– Граф дал пощечину Титу Никонычу…
– Это ложь! – вскочив с места, перебил Райский. – Тит Никоныч джентльмен… Он не вынес бы этого…
– И я говорю «ложь»! – проворно согласилась Крицкая. – Он и не вынес… – продолжала она, – он сбил с ног графа, душил его за горло, схватил откуда-то между цветами кривой, садовничий нож и чуть не зарезал его…
Райский изменился в лице.
– Ну? – спросил он, едва дыша от нетерпения.
– Татьяна Марковна остановила его за руку: «Ты, говорит, дворянин, а не разбойник – у тебя есть шпага!» и развела их. Драться было нельзя, чтоб не огласить ее. Соперники дали друг другу слово: граф – молчать обо всем, а тот – не жениться… Вот отчего Татьяна Марковна осталась в девушках… Не подло ли распускать такую… гнусную клевету!
Райский от волнения вздохнул всей грудью.
– Видите, что это… ложь! – сказал он, – кто мог видеть и слышать их?
– Садовник спал там где-то в углу и будто все видел и слышал. Он молчал, боялся, был крепостной… А эта пьяная баба, его вдова, от него слышала – и болтает… Разумеется, вздор – кто поверит! я первая говорю: ложь, ложь! эта святая, почтенная Татьяна Марковна!.. – Крицкая закатилась опять смехом и вдруг сдержалась. – Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie![89] – сказала она. – Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!
– Нет, нет, я боюсь…
– Чего, скажите!.. – томно спросила она.
– Дурно сделается… я не привык пить! – сказал он и встал с места. И она встала.
– Прощайте, навсегда…
– Куда! Нет, нет!
– Я бегу от этих опасных мест, от обрывов, от пропастей!.. Прощайте, прощайте!..
Он схватил шляпу и быстро ушел. Она осталась, как окаменелая, потом проворно позвонила.
– Коляску мне! – сказала она вошедшей девушке, – и одеваться – я еду с визитами!
Райский вышел от нее, и все вылетело у него из головы: осталась – одна «сплетня»! Он чувствовал в рассказе пьяной бабы – в этой сплетне – истину…
У него в руках был ключ от прошлого, от всей жизни бабушки.
Ему ясно все: отчего она такая? откуда эта нравственная сила, практическая мудрость, знание жизни, сердца? отчего она так скоро овладела доверием Веры и успокоила ее, а сама так взволновалась? И Вера, должно быть, знает все…
Образ старухи стал перед ним во всей полноте.
Думая только дать другое направление слухам о Вере, о себе и о Тушине, он нечаянно наткнулся на забытую, но живую страницу своей фамильной хроники, другую драму, не опасную для ее героев – ей минула сорокалетняя давность, но глубоко поглотившую его самого.
Он понял теперь бабушку. Он вошел к ней с замирающим от волнения сердцем, забыл отдать отчет о том, как он передал Крицкой рассказ о прогулке Веры в обрыве, и впился в нее жадными глазами.
– Борюшка! – с изумлением сказала она, отступая от него, – что это, друг мой – от тебя, как из бочки, вином разит…
Она посмотрела на него с минуту пристально, увидела этот его, вонзившийся в нее, глубоко выразительный взгляд, сама взглянула было вопросительно – и вдруг отвернулась к нему спиной.
Она поняла, что он узнал «сплетню» о ней самой.
Наконец совершилась и свадьба Марфеньки с Викентьевым, против общего ожидания, очень скромно. Приглашено было на нее только высшее общество города и несколько окрестных помещиков, что, однако, составило человек пятьдесят.
Венчали их в сельской церкви, после обедни в воскресенье, и потом гостям предложен был парадный завтрак, в большой зале старого дома, которую перед тем за неделю мыли, чистили, скребли, чтоб отпировать в ней в последний раз.
Ни разливанного моря, ни разгоряченных лиц и развязных языков, ни радостных кликов не было. Пуще всего разочарована была дворня этой скромностью, хотя люди и успели напиться, но не до потери смысла, и по этой причине признали свадьбу невеселою.
Барыня обнаружила тут свою обычную предусмотрительность, чтобы не перепились ни кучера, ни повара, ни лакеи. Все они были нужны: одни готовить завтрак, другие служить при столе, а третьи – отвезти парадным поездом молодых и всю свиту до переправы через реку. Перед тем тоже было работы немало. Целую неделю возили приданое за Волгу: гардероб, вещи, множество ценных предметов из старого дома – словом, целое имущество.
Марфенька сияла, как херувим, – красотой, всей прелестью расцветшей розы, и в этот день явилась в ней новая черта, новый смысл в лице, новое чувство, выражавшееся в задумчивой улыбке и в висевших иногда на ресницах слезах.
Сознание новой жизни, даль будущего, строгость долга, момент торжества и счастья – все придавало лицу и красоте ее нежную, трогательную тень. Жених был скромен, почти робок; пропала его резвость, умолкли шутки, он был растроган. Бабушка задумчиво счастлива, Вера непроницаема и бледна.
Райский, с умилением брата, смотрел на невесту, и когда она вышла из своей комнаты, совсем одетая, он сначала ахнул от восторга, потом испугался, заметив в ее свадебном, померанцевом букете несколько сухих, увядших цветков.
– Что это? – спросил он торопливо, сам уже догадываясь.
– Это из Верочкина букета, который она мне подарила в день моего рождения, – сказала она наивно.
Райский уговорил ее вынуть их и сам проворно помогал вытаскивать, сославшись на какую-то, тут же изобретенную им, дурную примету.
Затем все прошло благополучно, включая и рыдания молодой, которую буквально оторвали от груди бабушки, – но это были тоже благополучные рыдания.
И сама бабушка едва выдержала себя. Она была бледна; видно было, что ей стоило необычайных усилий устоять на ногах, глядя с берега на уплывающую буквально – от нее дочь, так долго покоившуюся на ее груди, руках и коленях.
Она залилась только слезами дома, когда почувствовала, что объятия ее не опустели, что в них страстно бросилась Вера и что вся ее любовь почти безраздельно принадлежит этой другой, сознательной, созрелой дочери – ставшей такою путем горького опыта.
Тушин не уехал к себе после свадьбы. Он остался у приятеля в городе. На другой же день он явился к Татьяне Марковне с архитектором. И всякий день они рассматривали планы, потом осматривали оба дома, сад, все службы, совещались, чертили, высчитывали, соображая радикальные переделки на будущую весну.
Из старого дома было вынесено все ценное, мебель, картины, даже более уцелевшие паркеты, и помещено, частью в новом доме, частью в обширных кладовых, и даже на чердаках.
Татьяна Марковна с Верой собирались уехать в Новоселово, потом гостить к Викентьевым. Весну и лето приглашал их обеих Тушин провести у Анны Ивановны, своей сестры, в его «Дымке».
На это Татьяна Марковна со вздохом отвечала: «Не знаю, Иван Иванович! Обещать наверное боюсь, но и не отказываю: что бог даст! Как Вера!..»
Тушин все-таки, на всякий случай, с тем же архитектором, немедленно занялся соображениями об отделке дома для приема и помещения дорогих гостей.
Райский перешел из старого дома опять в новый, в свои комнаты. Козлов переехал к себе, с тем, однако, чтоб после отъезда Татьяны Марковны с Верой поселиться опять у нее в доме. Тушин звал его к себе, просвещать свою колонию, начиная с него самого. Козлов почесал голову, подумал и вздохнул, глядя – на московскую дорогу.