Том 6 — страница 33 из 54

Будем же, каждый по своим силам, продолжать, начатое Горьким созидание великой, славной и, главное, совершенно новой по своему отношению к читателю советской литературы, основная задача которой — борьба за коммунизм, за коммунистическую мораль, за уничтожение капиталистических пережитков, борьба за цельного, гармонического человека коммунизма.


1948–1951

К. А. Тренев

Я познакомится с К. А. Треневым примерно в 1929–1930 годах, в пору, когда на сцене Малого театра шла, всегда с неизменным успехом, его «Любовь Яровая».

Торжество этой пьесы не знало примеров. Она резко выделялась среди всех других, шедших одновременно с нею, кристальной правдивостью и простотой. Ничего искусственного, надуманного, рассчитанного на эффект, заразительный оптимизм, вера в будущее и отличнейший, богатый, пластический язык, покоряющий своей непринужденной свободой.

В те годы не было театра, которого бы не привлекла постановка пьесы К. А. Тренева. Кстати сказать, она была первой русской пьесой советского времени, прошедшей в национальных театрах. До К. Тренева национальные театры ставили — да и то не часто — лишь дореволюционные пьесы А. М. Горького.

Несмотря на свой огромный успех и быстро выросшую популярность, Константин Андреевич держался исключительно скромно, иной раз казалось — робко. Но он не был робок от природы. Когда обстоятельства того требовали, Константин Андреевич, не обладавший красноречием и не очень любивший публично выступать, превратился в непримиримого бойца. Мне вспоминается сейчас одно из его выступлений по вопросам театра перед рапповской аудиторией. Сколько же уничтожающей иронии и блестящего юмора было в его речи!

Тренев почти не прибегал к цитатам и не пытался теоретизировать, он наотмашь бил простыми доводами здравого смысла. И это действовало. Но гораздо больше, чем выступать, любил он «возиться» с людьми. Кабинет его всегда был положительно забит рукописями начинающих, и очень часто Тренев-рецензент превращался в ходатая по делам подшефного новичка.

У всех нас, работников Правления сначала Оргкомитета по созыву съезда писателей, а потом членов Правления Союза советских писателей, Константин Андреевич остался в памяти как неутомимый, настойчивый и необычайно упорный защитник чужих судеб.

Он любил входить в комиссии, охотно участвовал в писательских делегациях в правительственные органы, безропотно выполнял любые поручения Союза — все для того, чтобы иметь лишнюю возможность за кого-то замолвить слово, продвинуть чей-то вопрос, помочь кому-то.

Эти качества его души особенно сказались в дни Отечественной войны, когда ему пришлось опекать коллектив писательских семей, эвакуированных в город Чистополь на Каме. В суровую зиму 1941–1942 годов он, уже пожилой человек с расшатанным здоровьем, ходил на вывозку дров с реки, участвовал в субботниках, ездил в Казань и Москву за продовольствием для писательских детей, занимался жилищными делами писателей, а затем увлекся и местными делами — хлопотал о чем-то для Чистопольского краеведческого музея, для городской библиотеки, захаживал на завод, эвакуированный из Москвы, и уже мечтал о заводском лектории, о разъездах — по району — писательских бригад…

Только писать, жить в мире своих личных писательских дел ему было неинтересно. И когда не находилось ничего, чему бы можно было отдать энергию, он начинал хандрить. Жить и строить! Вот что увлекало его всегда.

…В декабре 1944 года мы ехали с Константином Андреевичем в Крым.

Уныло и бедственно выглядели после нашествия немцев места, которые мы проезжали. Трудно было иной раз даже угадать, что стояло тут раньше — село ли, станция, — до того однообразно выглядели развалины и пожарища. К удивлению пассажиров нашего вагона, Константин Андреевич с одного взгляда узнавал развалины любой станции и не ошибался ни разу. Добрых пятьдесят лет ездил он по этой дороге с Дона, Украины и Крыма на север, — как было не запомнить!

Но он к тому же помнил не только названия, но и расстояния между станциями, знал, где есть телеграф, где висит почтовый ящик. И вот сейчас, когда у проводника не было расписания поездов, все пассажиры бегали в наше купе осведомляться, скоро ли будет большая станция, где бы удалось пообедать в буфете.

Они стучались к нам даже глубокой ночью, и если Константин Андреевич спал, его все равно будили и, краснея и извиняясь, просили дать нужную справку.

Высокая, сутулая, когда-то, должно быть, сильная фигура К. А. Тренева все время маячила в коридоре вагона. Пассажиры не оставляли его в покое. Он рассказывал им историю проезжаемых мест, — а за окном шла его любимая Украина, — вспоминал пережитые на этом пути встречи, а то наваливался на кого-нибудь с расспросами о делах сегодняшних, удивляя разнообразием своих интересов. Заглаза все пассажиры уже запросто называли его «отцом».

Но вот поезд наш стал приближаться к Харькову, и Константин Андреевич, к общему удивлению, стал чего-то нервничать и — что было еще необъяснимее — справляться у всех, который час, не опаздывает ли наш поезд и далеко ли до самого Харькова.

Беспокойство его было настолько заметно, что пассажиры нашего вагона, уже сдружившиеся с Москвы, стали шумливо посмеиваться.

— Вот тебе и знаток! — говорили они. — Что же это? То было все на свете знал, а то вдруг решительно все забыл! С чего бы это?

Константин Андреевич смущенно отшучивался, не отходя от окна и пристально всматриваясь в пролетавшую за окном степь. Сутулясь, как всегда перед веселым рассказом, он сказал якобы смущенно и виновато, но и с хитринкой:

— Имение тут у меня, под самым Харьковом. Хочется поглядеть, как оно тут, после войны…

Кое-кто сразу поверил, что это так.

— И большое? — сочувственно спросили его.

— Да, приличное, — все так же смущенно отвечал Тренев.

— И что же, советская власть не могла сделать исключение и оставить его вам пожизненно?

— Да она, собственно говоря, и не отбирала его у меня…

— Так что оно и сейчас ваше?

— Да вроде как мое… — отвечал он, каждым своим ответом только усложняя и запутывая вопрос.

Но большинство, конечно, сразу поняло, что Константин Андреевич плутует, и набросилось на него:

— Да какое у вас там имение!.. Вы же, слава богу, сталинский лауреат, а не помещик, и не купец, и не кулак!.. Рассказывайте всерьез!

— А вот тем не менее собственник. Не только было имение, но оно и сейчас мое, и навеки моим останется, — теперь уже серьезно сказал Константин Андреевич.

Поезд подходил к станции Дергачи, перед Харьковом. Константин Андреевич постучал пальцем по оконному стеклу.

— Видите сосновый бор? — спросил он, волнуясь. — Вот это и есть то самое имение, о котором я говорил. Эх, что наделали немцы-подлецы! Здорово порубили беднягу! Но все-таки, смотрите, выжил!

Признаться, я никогда до тех пор не слышал о том, чтобы Константин Андреевич Тренев имел какое-нибудь имение. Знал я, что родился он в бедной крестьянской семье на Дону, учился на медные деньги, был много лет учителем, жил небогато. Нет, никогда не имел он не только большой и богатой, но даже плохонькой усадьбы и не был помещиком. Тут что-то не так. А было, как оказалось, вот что.

Лет пятьдесят тому назад К. А. Тренев, совсем еще молодой парнишка, учился в Харьковском земледельческом училище, в селе Дергачи, рядом с городом. Были у него два-три товарища, такие же бедняки, как и он, и такие же мечтатели. В ту пору училище озеленяло свой участок. Молодежь подхватила хорошее начинание. Тренев с товарищами особенно близко принял к сердцу первое общественное дело, в котором довелось ему принимать участие. На огромном пустыре, поросшем мелким кустарником, они решили насадить лес. Дело оказалось, однако, нелегким. Молодые сосенки тяжело переносили пересадку и выживали с трудом. Много нужно было заботливости и внимания к молодым деревцам, и много труда положил молодой Тренев, с увлечением занимаясь посадкой «собственного» леса. И каждую осень все увеличивалась и увеличивалась площадь школьного бора.

Прошли годы. Давно уже ушел Константин Андреевич из училища, а младшие поколения ребят неутомимо продолжали начатые им и его товарищами лесные посадки.

И однажды, уже взрослым человеком и известным писателем, услышал Константин Андреевич, едучи мимо Харькова, сказочную историю своего леса.

Пожилой крестьянин, житель этих мест, рассказывал, как создавался этот большой и густой бор, хорошо видимый из окон вагона.

Рассказ его напоминал легенду.

— Голое же место было, — говорил он, — а теперь вон она, благодать какая… Давно начато дело. Большое дело. В ноги надо поклониться тому, кто его начал…

Константин Андреевич стоял, слушал крестьянина, и слезы лились у него из глаз.

— Сколько лет я езжу мимо Дергачей, — говорил нам К. А. Тренев, — и каждый раз подойду к окну, полюбуюсь на свой бор — и будто на молодость свою взгляну: «Ну, стой, стой, красуйся», — и радостно как-то на душе.

Он оторвался от окна и, глядя в сторону, сказал:

— Я этим безыменным лесом горжусь не меньше, чем с моей литературной работой… Было бы силенок побольше, мы бы тогда не только что лес, а целые горы воздвигли бы, реки проложили…

Он отошел от окна и, качая головой в такт своим мыслям, несколько раз прошелся по коридору вагона.

Лицо его было светло, точно он взглянул на свою молодость и был горд ею. Он создал лес, и лес этот пережил великую войну и выдержал ее, не исчез, и будет еще долго жить на пользу и радость людям.

И правда — этим можно было гордиться.

В эту поездку Константин Андреевич познакомился в Симферополе с несколькими участниками подпольной молодежной организации. Долго расспрашивал их об условиях подпольной работы, о родителях, семьях, условиях жизни.

Тема увлекла его.

— Это дети моей Яровой, — сказал он со взволнованной нежностью. — Это очень важно для меня.

И что-то занес в книжечку своим неразборчивым почерком. Новая пьеса — о детях Любови Яровой — уже встала перед ним. Это была его тема.