Том 6. Письма 1860-1873 — страница 17 из 126

* Удар был электрический. Все было прочувствовано и оценено — и художественное мастерство отделки, и самая сущность содержания. Благодаря этим двум статьям французская брошюра превратилась в огромную услугу, оказанную русскому чувству и русскому делу, а Головнин является чем-то вроде патриотического agent provocateur[9] Однако же мы не без удовольствия узнали, что Московский университет иначе оценил эту многостороннюю деятельность, отослав ему присланные экземпляры…* Вчера я известился по телеграфу из Дармштадта, что сегодня, 6, выезжают в Ниццу — куда и я скоро отправлюсь…* Кн. Горчаков, кажется, не провожает государя, и свидание с Наполеоном состоится без него…* Впрочем, я имею все возможности предполагать, что все это ограничится обменом вежливостей и что мы удержим за собою весь простор нашего произвола, всю нашу политическую самостоятельность…* чему много будет способствовать самая шаткость и двусмысленность теперешнего положения дел — потому что последняя фаза этого положения, т. е. франко-итальянская конвенция, есть не что иное, как новая уловка упрочить за Наполеоном возможность продлить эту двусмысленную игру, которую он все-таки проиграет…* Но довольно. Мочи нет притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение! Боже мой, Боже мой, все это было хорошо при ней… — Дайте мне сказать несколько слов вашей милой Марье Александр<овне>.

Chère, bien chère amie. Laissez-moi vous dire ce que vous savez si bien d’ailleurs — c’est que, depuis qu’elle n’est plus là, rien n’a de réalité pour moi que ce qui lui a appartenu, que ce qui a rapport à elle. Je vous laisse à juger, après cela, la place que vous tenez dans mon cœur… Ah, que ne donnerais-je pas pour être entre vous et votre mari. Ah oui, il n’y a pour moi que ceux qui l’ont connue et aimée — bien qu’à présent tout le monde me parle d’elle avec un vif intérêt… trop tard, hélas, trop tard! Une de celles qui m’a parlé d’elle avec le plus de sympathie, c’est dernièrement la Grande-Duchesse Hélène qui m’a même promis son appui pour ma petite Loele qu’elle verra chez Mad Trouba à son retour à Pétersb* Ah, si ce n’étaient ses enfants, je sais bien où serait maintenant ma place… Rien n’est changé — vous le voyez — je suis toujours au lendemain de sa mort… Ecrivez-moi de grâce, poste restante, à Nice — vous et votre mari, s’il en a le temps… J’embrasse et je bénis vos chers enfants. — Ah, chère amie, je suis bien malheureux.

Вам обоим несказанно преданный

Ф. Тютчев

Перевод:

Дорогой, драгоценный друг! Позвольте мне сказать вам то, что вы и сами прекрасно знаете, — что с тех пор, как она покинула этот мир, все обесцветилось для меня, кроме того, чем она жила, к чему прикасалась. Так посудите же, какое место занимаете в моем сердце вы… Ах, чего бы я только не дал, чтобы оказаться рядом с вами и вашим мужем! О да, для меня существуют лишь те, кто знал ее и любил, — хотя сейчас все без исключения говорят со мною о ней с глубочайшим участием… слишком поздно, увы, слишком поздно! С особою теплотой говорила со мною о ней давеча великая княгиня Елена Павловна, она даже обещала поддержать мою маленькую Лёлю, навестив ее у г-жи Труба по возвращении своем в Петербург…* Ах, если бы не ее дети, я знаю, где бы я теперь был… Ничто не изменилось, — как видите, — для меня она словно вчера умерла… Пишите мне, ради Бога, до востребования в Ниццу — вы и ваш муж, если только у него найдется время… Обнимаю и благословляю милых детей ваших. — Ах, дорогой друг, я страшно несчастлив.

Вам обоим несказанно преданный

Ф. Тютчев

Полонскому Я. П., 8/20 декабря 1864*

40. Я. П. ПОЛОНСКОМУ 8/20 декабря 1864 г. Ницца.

Ницца. 8/20 декабря 1864

Друг мой Яков Петрович! Вы просили меня в вашем последнем письме, чтобы я написал вам, когда мне будет легче, и вот почему и не писал к вам до сегодня. Зачем я пишу к вам теперь, не знаю, потому что в душе все то же, а что это — то же, для этого нет слов. Человеку дан был крик для страдания, но есть страдания, которых и крик вполне не выражает…

С той минуты, как я прошлым летом встретил вас в Летнем саду и в первый раз высказался перед вами о том, что мне грозило, — и до сей минуты, если бы год тому назад все мною пережитое и перечувствованное приснилось бы мне с некоторою живостью, то — мне кажется — я, не просыпаясь, тут же бы на месте и умер от испуга. — Не было, может быть, человеческой организации, лучше устроенной, чем моя, для полнейшего восприятия известного рода ощущений. — Еще при ее жизни, — когда мне случалось при ней, на глазах у нее, живо вспомнить о чем-нибудь из нашего прошедшего, нашего общего прошедшего, — я помню, какою страшною тоскою обдавалась тогда вся душа моя — и я тогда же, помнится, говорил ей: «Боже мой, ведь может же случиться, что все эти воспоминания — все это, что и теперь уже и теперь так страшно, придется одному из нас — повторять одинокому — переживши другого». Но эта мысль пронизывала душу — и тотчас же исчезала. А теперь?

Друг мой, теперь все испробовано. — Ничто не помогло, ничто не утешило, — не живется — не живется — не живется…

Одна только потребность еще чувствуется. Поскорее воротиться к вам, туда, где еще что-нибудь от нее осталось, дети ее, друзья, весь ее бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но все это так живо, так полно ею, — так что за этот бы день, прожитый с нею, тогдашнею моею жизнию, — я охотно бы купил его ценою — ценою чего? Этой пытки, ежеминутной пытки — этого увечья — чем стала теперь для меня жизнь…

О друг мой Яков Петрович, тяжело, страшно тяжело. Я знаю, часть всего этого вы на самом себе испытали, часть — но не всё — вы были молоды, и не четырнадцать же лет…*

Еще раз, меня тянет в Петерб<ург>, хоть я и знаю и предчувствую, что и там… но не будет, по крайней мере, того страшного раздвоения в душе, какое здесь… Здесь даже некуда и приютить своего горя…

Мне бы почти хотелось, чтобы меня вытребовали в Петерб<ург> именем нашего Комитета*, к чему, кажется, есть и причины — вследствие нездоровья гр. Комар<овского>*. — Что он, бедный?.. Очень, очень отрадно будет мне с вами увидеться, милый мой Яков Петрович. Скажите то же от меня и Майкову. — Обоих вас от души благодарю за вашу дружбу — и много, много дорожу ею… Господь с вами. — Простите — до близкого свидания.

Ф. Тютчев

Георгиевскому А. И., 10–11/22-23 декабря 1864*

41. А. И. ГЕОРГИЕВСКОМУ 10–11/22-23 декабря 1864 г. Ницца

Ницца. 10–11/22-23 декабря 1864

Друг мой Александр Иваныч! Роковой была для меня та минута, в которую я изменил свое намерение ехать с вами в Москву… Этим я себя окончательно погубил.

Что сталось со мною? Чем я теперь? Уцелело ли что от того прежнего меня, которого вы когда-то, в каком-то другом мире — там, при ней, — знавали и любили, — не знаю. Осталась обо всем этом какая-то жгучая, смутная память, но и та часто изменяет — одно только присуще и неотступно, это чувство беспредельной, бесконечной, удушающей пустоты. — О, как мне самого себя страшно!

Но погодите… Я теперь продолжать не в состоянии. — Сколько времени я носился и боролся с мыслию, писать ли к вам или нет… Горе, подобное моему, — это та же проказа. — И нуждаешься в людях, и дичишься людей. Невольно чувствуешь, что нельзя, не должно, не позволительно приближаться к ним, рассчитывать на их сострадание, — что есть такие болезни, которые просто отталкивают участие — и должны замкнуться и совершить до конца свой процесс внутри человека…

На этот раз довольно. Продолжать не могу. Голова слишком пуста. Все то, чем за минуту перед этим я, казалось, был переполнен, вдруг как-то иссякло… И сколько раз это уже со мною случалось. Сколько раз я бросал начатое… Надо на воздух…

На другой день

Друг мой Александр Иваныч, ради Бога, не тяготитесь мною. Вы и при жизни ее мне были дороги и нужны — теперь вы мне необходимы. — Припоминая ваши слова, перечитывая письмо ваше, понимаю, как безотрадно вы будете поражены, читая эти строки, эти судороги расстроенного, отчаянно больного организма. Знаю, мой добрый, милый Ал<ександр> Иваныч, не того вы ожидали. — О, я страшно ошибся, отправившись за границу. Нет, если бы Божьему промыслу угодно было, после этого страшного удара, спасти меня, он взял бы меня — и увел бы в Москву. В Москве только, в этой родственной среде, я мог бы кое-как выстрадать свое горе. Здешним же моим пребыванием, при этой обстановке, при этих условиях я просто вогнал болезнь внутрь организма и сделал ее неизлечимою.

Вы правы, одна только деятельность могла спасти меня — деятельность живая, серьезная, не произвольная, — но, за неимением подобной собственной деятельности, уже возможность быть близким, непосредственным свидетелем чужой деятельности много бы меня ободрила и утешила. И вот что, благодаря вам и друзьям вашим, могло бы мне дать пребывание мое в Москве. Если в это последнее время — буде можно назвать