Конечно, милая Мария, я тебя за это ругаю, но и прощаю все по твоей невинности.
Зачем ты мне задаешь все тот же вопрос? Ах, тебе приятно слышать его. Ну, конечно, конечно, люблю безмерно тебя, моя дорогая Маня. Я тоже готов бы к тебе улететь, да жаль, что все крылья в настоящее время подломаны. Наступит же когда-нибудь время, когда я заключу тебя в свои горячие объятья и разделю с тобой всю свою душу. Ах, как будет мне хорошо забыть все свои волненья у твоей груди. А может быть, все это мне не суждено! И я должен влачить те же суровые цепи земли, как и другие поэты. Наверное, прощай сладкие надежды утешенья, моя суровая жизнь не должна испытать этого. Пишу много под нависшею бурею гнева к деспотизму. Начал драму «Пророк». Читал ее у меня довольно образованный челов<ек>, кончив<ший> университет историко-филологического факультета. Удивляется, откуда у меня такой талант, сулит надежды на славу, а я посылаю ее к черту. Скоро и кончится конкурс Надсона. Прощай, моя милая, посылаю поцелуй тебе с этим письм<ом>. Панфилов очень рад, я ему сообщил. Жду твоего письма.
На конверте: Рязань.
Хлебная ул. дом Ивана
Фроловича
Фролова
В село Калитинку, учительнице
М. П. Бальзамовой.
13. Г. А. Панфилову. Ноябрь 1912 г.
Москва
...Да, еще со мной хочет познакомиться некая особа, весьма, по слухам, серьезная. Это какой-то Исай Павлов, юноша, как и мы, и с такими же порывами. Он прислал хозяину письмо, так как тот ему знаком и наболтал, конечно, что-нибудь про меня, то вот он и, конечно, захотел частью, может быть, из благой цели, а частью из гордости, увидеть мои сочинения и узнать, кто из нас лучше пишет. Ну, да простит ему Егова эту детскую (немного похоже на мальчишество) выходку. А так как я настоящим не имею бумаги и вся моя чепуха (реникса) лежит после великой разрухи <под> моей корзиной кверху дном, то я, нижеподписавшийся, не могу удовлетворить его требования. Но аще паки ему это (не пондравится), то я дондеже не могу ему дать, пока не наведу (раймонт) надо всем. Он хочет показать их с разрешением г-на Есенина Яблоновскому.
Э! Ты не жди от синьорины Бальзамовой ответа. Я уже с ней прикончил чепуху. Право слово, впоследствии это для нее будет вредно, если он<а> будет возжаться за мной. Письмами ее я славно истопил бы печку, но черт меня намекнул бросить их в клозет. И что же... Бумага, весом около пуда, все засорила, и, конечно, пришлось звать водопроводчика. И с ними-то беда, а с ней бы еще хуже.
Хорошо, все так кончилось. При встрече слезы, при расставании — смех и гордость.
Славно! Конец неначинающегося романа!
Ну, что же? — До свиданья.
Отвечай скорее.
14. Г. А. Панфилову. Ноябрь 1912 г.
Москва
Дорогой Гриша!
Извини, что так долго не отвечал. Был болен, и с отцом шла неприятность. Теперь решено. Я один. Жить теперь буду без посторонней помощи. После пасхи, как сказал мне дядя, еду в Петербург в имение, которое недалеко находится от Финляндии и где живет он сам. Эх, теперь, вероятно, ничего мне не видать родного. Ну что ж! Я отвоевал свою свободу. Теперь на квартиру к нему я хожу редко. Он мне сказал, что у них «мне нечего делать». Черт знает, что такое: в конторе жизнь становится невыносимее. Что делать?
Пишу письмо, а руки дрожат от волненья. Еще никогда я не испытывал таких угнетающих мук.
Грустно... Душевные муки
Сердце терзают и рвут,
Времени скучные звуки
Мне и вздохнуть не дают.
Ляжешь, а горькая дума
Так и не сходит с ума...
Голову кружит от шума,
Как же мне быть... и сама
Моя изнывает душа.
Нет утешенья ни в ком,
Ходишь едва-то дыша,
Мрачно и дико кругом.
Доля, зачем ты дана!
Голову негде склонить,
Жизнь и горька и бедна,
Тяжко без счастия жить.
Гриша, в настоящее время я читаю Евангелие и нахожу очень много для меня нового... Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему.
Жизнь... Я не могу понять ее назначения, и ведь Христос тоже не открыл цель жизни. Он указал только, как жить, но чего этим можно достигнуть, никому не известно. Невольно почему-то лезут в голову думы Кольцова:
«Мир есть тайна Бога,
Бог есть тайна мира».
Да, однако, если это тайна, то пусть ей и останется. Но мы все-таки должны знать, зачем живем, ведь я знаю, ты не скажешь: для того, чтобы умереть. Ты сам когда-то говорил: «А все-таки я думаю, что после смерти есть жизнь другая». Да, я то же думаю, но зачем она, жизнь? Зачем жить? На все ее мелочные сны и стремления положен венок заблуждения, сплетенный из шиповника. Ужели так и невозможно разгадать.
Кто скажет и откроет мне,
Какую тайну в тишине
Хранят растения немые.
И где следы творенья рук,
Ужели все дела святые,
Ужели всемогущий звук
Живого слова сотворил.
Из «Смерти», начатой мною.
Пока и до свидания.
15. Г. А. Панфилову. 9 (?) или 10 (?) декабря 1912 г.
Москва
М. Г.
Что же Вы там спите!
Пора, я думаю, ответить. Как, сполна получили, а? Слушай, Гриша, с твоей стороны очень нехорошо, что ты мне в течение 12+9 дней не писал, как говорится, ни капли. Э!!! Милостивый г..., не по правилам. Слушай, Гриша. Я писал тебе когда-то о г. Павлове. Теперь, со твоего, сударь, соизволения, могу я вас через письма познакомить. Этот го<споди>н оч<ень> желает поближе сойтись с нами, потому что убеждения его во многом сходны с нами. Кроме того, он вегетарианец, умеет затронуть кое-какие вопросы. Вообще, человек полного уразумения. Если тебе кажется странным сие, то я открою, что он уже по моим рассказам оч<ень> х<орошо> тебя знает и жаждет знакомства. Кроме всего, я сообщаю тебе велию новость. Одержимый, так ска-ть, бесами, я когда-то, тебе известно, испускал из своих уст и ноздрей дым кадильный сатаны; теперь же, благодаря сему Павлову, я бросил сию пакость. Я дал оному слово, «а давши слово — крепись».
Уничтожь сию банальность.
16. Г. А. Панфилову. Середина (?) декабря 1912 г.
Москва
Прежде всего, лучше истина, чем лицемерие: ты думаешь, ты прав с своими укоризнами? Тебя оскорбило то, что я сказал: «Что вы спите». Но ведь ты лучше почитаешь истину и искренность. Знай же: я это чувствовал и сказал. Я и всегда говорю, что чувствую. Что ты подозреваешь в этих словах? Если что-либо дурное, то я говорю тебе нет! Если тебе это кажется грубо, то прости, я извинения просить не буду. Я сказал искренно, так, как сказал бы всякий мужик, видя, что мешкают. Этими словами я не требовал от тебя подробного письма, а требовал только ответа, что получил ты книги или нет. Я боялся за них, потому что посланы были без цены, а квитанции я затерял. Если ты требуешь своим письмом от меня всего красивого, чистого, благородного, деликатного, но лицемерного, то знай, это не есть искренность, а я тебе сказал именно так (искренно). Если что-либо и встретилось в моем письме, затрагивающее струны твоей души, то знай, я не отвлеченная идея (какая-либо), а человек, не лишенный чувств, и недостатков, и слабостей. Вина не моя, что ты нашел оскорбление в моем письме, — вина твоя, что ты не мог разобрать. Если я употребил М. Г., то посмотри на окончание всей фразы и погляди, кому она сказана и можно ли так называть двух лиц. Не я тебя оскорбил, ты сам себя и меня, и меня до обидных слез. Знай, где твой находился в это время идеал? Или в это время он откачнулся от тебя, или ты от него. Я не знаю, но вижу. За все твои слова я мог бы сказать, как Рахметов («Что делать?», Чернышевский): «Ты или подлец, или лжец». Но я не хочу и особого равнодушия не имею, и притом глубоко тебя знаю и ценил как лучшего друга. Все-таки рана оскорбления лежит у меня на груди. Не было изо всех писем горше и худше сего письма!!! Во-первых, стыдны для тебя такие шаблонные требования, как Бальзамова и карточка. Здесь должно если быть, то все уже направленное к эгоизму. Хочешь быть идеалистом и противником общества, а сам строго соблюдаешь все светские приличия и рад за них подорвать все основы дружбы. Теперь уже не дружба, а жалкие шатающиеся останки, которые, может быть, рухнут при малейшем противоречии.
Ответа просить я не буду, потому что, может быть, будет тебе неприятно и ты не сочтешь себя обязанным и виновным перед собою. Почему-то невольно лезут в голову мрачные строчки:
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна.
17. М. П. Бальзамовой. 26 января 1913 г.
Москва
Здравствуй, Маня! Глубоко благодарю тебя за твое письмо. Маня, я не виновен совершенно в нашем периоде молчания. Ты виновата кругом. Я тебе говорил когда-то, что я, думаю, приношу людям, которые меня окружают, несчастие, а потому или я их покидаю, или они меня. Я подумал, что я тебе причинил боль, а потому ты со мной не желаешь иметь ничего общего. С тяжелой болью я перенес свои волнения. Мне было горько и обидно ждать это от тебя. Ведь ты говорила, что никогда меня не бросишь. Ты во всем виновна, Маня. Я обиделся на тебя и сделал великую для себя рану.
Я разорвал все твои письма, чтобы они более никогда не терзали мою душу. Ведь ты сама понимаешь, как тяжело переносить это. Но виновата ты. Я не защищаю себя, но все же ты, ты виновная. Прости меня, если тебе обидно слышать мои упреки, ведь это я любя. Ты могла ответить Панфилову, и то тогда ничего бы не было. Долго не получая письма, я написал ему, что между тобой и мной все кончено. (Я так думал.) Он выразил глубокое сожаление в следующих словах: «Неужели и она оказалась такой же бездушной машиной, жаль, Сережа, твои ошибки». При том просил объяснения причины, я ему