Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925 — страница 16 из 37

машинный ро́змах!

В музеи

вот эти

лачуги б вымести!

Сюда бы —

стальной

и стекольный

рабочий дворец

миллионной вместимости, —

такой,

чтоб и глазу больно.

Всем,

еще имеющим

купоны

и монеты,

всем царям —

еще имеющимся —

в назидание:

с гильотины неба,

головой Антуанетты,

солнце

покатилось

умирать на зданиях.

Расплылась

и лип

и каштанов толпа,

слегка

листочки ворся.

Прозрачный

вечерний

небесный колпак

закрыл

музейный Версаль.

[1925]

Жорес*

Ноябрь,

а народ

зажат до жары.

Стою

и смотрю долго:

на шинах машинных

мимо —

шары

катаются

в треуголках.

Войной обагренные

руки

умыв,

и красные

шансы

взвесив,

коммерцию

новую

вбили в умы —

хотят

спекульнуть на Жоресе*.

Покажут рабочим —

смотрите,

и он

с великими нашими

тоже.

Жорес

настоящий француз.

Пантеон*

не станет же

он

тревожить.

Готовы

потоки

слезливых фраз.

Эскорт,

колесницы —

эффект!

Ни с места!

Скажите,

кем из вас

в окне

пристрелен

Жорес?

Теперь

пришли

панихидами выть.

Зорче,

рабочий класс!

Товарищ Жорес,

не дай убить

себя

во второй раз.

Не даст.

Подняв

знамен мачтовый лес,

спаяв

людей

в один

плывущий флот,

громовый и живой,

попрежнему

Жорес

проходит в Пантеон

по улице Суфло.

Он в этих криках,

несущихся вверх,

в знаменах,

в шагах,

в горбах

«Vivent les Soviets!..

A bas la guerre!..

Capitalisme à bas!..»[23]

И вот —

взбегает огонь

и горит,

и песня

краснеет у рта.

И кажется —

снова

в дыму

пушкари

идут

к парижским фортам.

Спиною

к витринам отжали —

и вот

из книжек

выжались

тени.

И снова

71-й год*

встает

у страниц в шелестении.

Гора

на груди

могла б подняться.

Там

гневный окрик орет:

«Кто смел сказать,

что мы

в семнадцатом

предали

французский народ?

Неправда,

мы с вами,

французские блузники.

Забудьте

этот

поклеп дрянной.

На всех баррикадах

мы ваши союзники,

рабочий Крезо,

и рабочий Рено».

[1925]

Прощание*

(Кафе)

Обыкновенно

мы говорим:

все дороги

приводят в Рим.

Не так

у монпарнасца*.

Готов поклясться.

И Рем

и Ромул*,

и Ремул и Ром

в «Ротонду» придут

или в «Дом»[24].

В кафе

идут

по сотням дорог,

плывут

по бульварной реке.

Вплываю и я:

«Garçon,

un grog

americain»[25]

Сначала

слова

и губы

и скулы

кафейный гомон сливал.

Но вот

пошли

вылупляться из гула

и лепятся

фразой

слова.

«Тут

проходил

Маяковский давеча,

хромой —

не видали рази?» —

«А с кем он шел?» —

«С Николай Николаичем». —

«С каким?» —

«Да с великим князем!»

«С великим князем?

Будет врать!

Он кругл

и лыс,

как ладонь.

Чекист он,

послан сюда

взорвать…» —

«Кого?» —

«Буа-дю-Булонь*[26].

Езжай, мол, Мишка…»

Другой поправил:

«Вы врете,

противно слушать!

Совсем и не Мишка он,

а Павел.

Бывало сядем —

Павлуша! —

а тут же

его супруга,

княжна,

брюнетка,

лет под тридцать…» —

«Чья?

Маяковского?

Он не женат». —

«Женат —

и на императрице». —

«На ком?

Ее же расстреляли…» —

«И он

поверил…

Сделайте милость!

Ее ж Маяковский спас

за трильон!

Она же ж

омолодилась!»

Благоразумный голос:

«Да нет,

вы врете —

Маяковский — поэт». —

«Ну да, —

вмешалось двое саврасов, —

в конце

семнадцатого года

в Москве

чекой конфискован Некрасов

и весь

Маяковскому отдан.

Вы думаете —

сам он?

Сбондил до иот —

весь стих,

с запятыми,

скраден.

Достанет Некрасова

и продает —

червонцев по десять

на день».

Где вы,

свахи?

Подымись, Агафья*!

Предлагается

жених невиданный.

Видано ль,

чтоб человек

с такою биографией

был бы холост

и старел невыданный?!

Париж,

тебе ль,

столице столетий;

к лицу

эмигрантская нудь?

Смахни

за ушми

эмигрантские сплетни.

Провинция! —

не продохнуть. —

Я вышел

в раздумье —

черт его знает!

Отплюнулся —

тьфу напасть!

Дыра

в ушах

не у всех сквозная —

другому

может запасть!

Слушайте, читатели,

когда прочтете,

что с Черчиллем

Маяковский

дружбу вертит

или

что женился я

на кулиджевской* тете,

то, покорнейше прошу, —

не верьте.

[1925]

Прощанье*

В авто,

последний франк разменяв.

— В котором часу на Марсель? —

Париж

бежит,

провожая меня,

во всей

невозможной красе.

Подступай

к глазам,

разлуки жижа,

сердце

мне

сантиментальностью расквась!

Я хотел бы

жить

и умереть в Париже,

Если б не было

такой земли —

Москва.

[1925]

Поэмы, 1924-1925

Владимир Ильич Ленин*

Российской коммунистической партии посвящаю

Время —

начинаю

про Ленина рассказ.

Но не потому,

что горя

нету более,

время

потому,

что резкая тоска

стала ясною

осознанною болью.

Время,

снова

ленинские лозунги развихрь.

Нам ли

растекаться

слезной лужею, —

Ленин

и теперь

живее всех живых.

Наше знанье —

сила

и оружие.

Люди — лодки.

Хотя и на суше.

Проживешь

свое

пока,

много всяких

грязных раку́шек

налипает

нам

на бока.

А потом,

пробивши

бурю разозленную,

сядешь,

чтобы солнца близ,

и счищаешь

водорослей

бороду зеленую

и медуз малиновую слизь.

Я

себя

под Лениным чищу,

чтобы плыть

в революцию дальше.

Я боюсь

этих строчек тыщи,

как мальчишкой

боишься фальши.

Рассияют головою венчик,

я тревожусь,

не закрыли чтоб

настоящий,

мудрый,

человечий

ленинский

огромный лоб.

Я боюсь,

чтоб шествия

и мавзолеи,

поклонений

установленный статут

не залили б

приторным елеем

ленинскую

простоту.

За него дрожу,

как за зеницу глаза,

чтоб конфетной

не был

красотой оболган.

Голосует сердце —

я писать обязан

по мандату долга.

Вся Москва.

Промерзшая земля

дрожит от гуда.

Над кострами

обмороженные с ночи.

Что он сделал?

Кто он

и откуда?

Почему

ему

такая почесть?

Слово за̀ словом

из памяти таская,

не скажу

ни одному —

на место сядь.

Как бедна

у мира

сло́ва мастерская!

Подходящее

откуда взять?

У нас

семь дней,

у нас

часов — двенадцать.

Не прожить

себя длинней.

Смерть

не умеет извиняться.

Если ж

с часами плохо,

мала

календарная мера,

мы говорим —

«эпоха»,

мы говорим —

«эра».

Мы

спим

ночь.

Днем

совершаем поступки.

Любим

свою толочь

воду

в своей ступке.

А если

за всех смог

направлять

потоки явлений,

мы говорим —

«пророк»,

мы говорим —

«гений».

У нас

претензий нет, —

не зовут —

мы и не лезем;

нравимся

своей жене,

и то

довольны донѐльзя.

Если ж,

телом и духом слит,