Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925 — страница 20 из 37

и до Архангельска.

Империя —

это тебе не ку̀ра!

Клювастый орел

с двухглавою властью.

А мы,

как докуренный окурок,

просто

сплюнули

их династью.

Огромный,

покрытый кровавою ржою,

народ,

голодный и голоштанный,

к Советам пойдет

или будет

буржую

таскать,

как и встарь,

из огня каштаны?

— Народ

разорвал

оковы царьи,

Россия в буре,

Россия в грозе, —

читал

Владимир Ильич

в Швейцарии,

дрожа,

волнуясь

над кипой газет.

Но что

по газетным узнаешь клочьям?

На аэроплане

прорваться б ввысь,

туда,

на помощь

к восставшим рабочим, —

одно желанье,

единая мысль.

Поехал,

покорный партийной воле,

в немецком вагоне,

немецкая пломба.

О, если бы

знал

тогда Гогенцоллерн*,

что Ленин

и в их монархию бомба!

Питерцы

всё еще

всем на радость

лобзались,

скакали детишками малыми,

но в красной ленточке,

слегка припарадясь,

Невский

уже

кишел генералами.

За шагом шаг —

и дойдут до точки,

дойдут

и до полицейского свиста.

Уже

начинают

казать коготочки

буржуи

из лапок своих пушистых.

Сначала мелочь —

вроде малько́в.

Потом повзрослее —

от шпротов до килечек.

Потом Дарданельский*,

в девичестве Милюков,

за ним

с коронацией

прет Михаильчик.

Премьер*

не власть —

вышивание гладью!

Это

тебе

не грубый нарком.

Прямо девушка —

иди и гладь ее!

Истерики закатывает,

поет тенорком.

Еще

не попало

нам

и росинки

от этих самых

февральских свобод,

а у оборонцев*

уже хворостинки —

«марш, марш на фронт,

рабочий народ».

И в довершение

пейзажа славненького,

нас предававшие

и до

и пото́м,

вокруг

сторожами

эсеры да Савинковы*,

меньшевики —

ученым котом.

И в город*,

уже

заплывающий салом,

вдруг оттуда,

из-за Невы,

с Финляндского вокзала

по Выборгской

загрохотал броневик.

И снова

ветер

свежий, крепкий

валы

революции

поднял в пене.

Литейный*

залили

блузы и кепки.

«Ленин с нами!

Да здравствует Ленин!»

— Товарищи! —

и над головами

первых сотен

вперед

ведущую

руку выставил. —

— Сбросим

эсдечества

обветшавшие лохмотья.

Долой

власть

соглашателей и капиталистов!

Мы —

голос

воли низа,

рабочего низа

всего света.

Да здравствует

партия,

строящая коммунизм,

да здравствует

восстание

за власть Советов! —

Впервые

перед толпой обалделой

здесь же,

перед тобою,

близ,

встало,

как простое

делаемое дело,

недосягаемое слово —

«социализм».

Здесь же,

из-за заводов гудящих,

сияя горизонтом

во весь свод,

встала

завтрашняя

коммуна трудящихся —

без буржуев,

без пролетариев,

без рабов и господ*.

На толщь

окрутивших

соглашательских веревок

слова Ильича

ударами топора.

И речь

прерывало

обвалами рева:

«Правильно, Ленин!

Верно!

Пора!»

Дом

Кшесинской*,

за дрыгоножество

подаренный,

нынче —

рабочая блузница.

Сюда течет

фабричное множество,

здесь

закаляется

в ленинской кузнице.

«Ешь ананасы,

рябчиков жуй*,

день твой последний

приходит, буржуй».

Уж лезет

к сидящим

в хозяйском стуле —

как живете

да что жуете?

Примериваясь,

в июле*

за горло потрогали

и за животик.

Буржуевы зубья

ощерились разом.

— Раб взбунтовался!

Плетями,

да в кровь его! —

И ручку

Керенского

водят приказом —

на мушку Ленина!*

В Кресты Зиновьева!*

И партия

снова

ушла в подполье.

Ильич на Разливе,

Ильич в Финляндии.

Но ни чердак,

ни шалаш,

ни поле

вождя

не дадут

озверелой банде их.

Ленина не видно,

но он близ.

По тому,

работа движется как,

видна

направляющая

ленинская мысль,

видна

ведущая

ленинская рука.

Словам Ильичевым —

лучшая почва:

падают,

сейчас же

дело растя,

и рядом

уже

с плечом рабочего —

плечи

миллионов крестьян.

И когда

осталось

на баррикады выйти,

день

наметив

в ряду недель,

Ленин

сам

явился в Питер*:

— Товарищи,

довольно тянуть канитель!

Гнет капитала,

голод-уродина,

войн бандитизм,

интервенция во́рья —

будет! —

покажутся

белее родинок

на теле бабушки,

древней истории. —

И оттуда,

на дни

оглядываясь эти,

голову

Ленина

взвидишь сперва.

Это

от рабства

десяти тысячелетий

к векам

коммуны

сияющий перевал.

Пройдут

года

сегодняшних тягот,

летом коммуны

согреет лета́,

и счастье

сластью

огромных ягод

дозреет

на красных

октябрьских цветах.

И тогда

у читающих

ленинские веления,

пожелтевших

декретов

перебирая листки,

выступят

слезы,

выведенные из употребления,

и кровь

волнением

ударит в виски.

Когда я

итожу

то, что про́жил,

и роюсь в днях —

ярчайший где,

я вспоминаю

одно и то же —

двадцать пятое,

первый день.

Штыками

тычется

чирканье молний*,

матросы

в бомбы

играют, как в мячики.

От гуда

дрожит

взбудораженный Смольный.

В патронных лентах

внизу пулеметчики.

— Вас

вызывает

товарищ Сталин.

Направо

третья,

он

там. —

— Товарищи,

не останавливаться!

Чего стали?

В броневики

и на почтамт! —

— По приказу*

товарища Троцкого! —

— Есть! —

повернулся

и скрылся скоро,

и только

на ленте

у флотского

под лампой

блеснуло —

«Аврора».

Кто мчит с приказом,

кто в куче спорящих,

кто щелкал

затвором

на левом колене.

Сюда

с того конца коридорища

бочком

пошел

незаметный Ленин.

Уже

Ильичем

поведенные в битвы,

еще

не зная

его по портретам,

толкались,

орали,

острее бритвы

солдаты друг друга

крыли при этом.

И в этой желанной

железной буре

Ильич,

как будто

даже заспанный,

шагал,

становился

и глаз, сощуря,

вонзал,

заложивши

руки за̀ спину.

В какого-то парня

в обмотках,

лохматого,

уставил

без промаха бьющий глаз,

как будто

сердце

с-под слов выматывал,

как будто

душу

тащил из-под фраз.

И знал я,

что всё

раскрыто и понято

и этим

глазом

наверное выловится —

и крик крестьянский,

и вопли фронта,

и воля нобельца*,

и воля путиловца.

Он

в черепе

сотней губерний ворочал,

людей

носил

до миллиардов полутора.

Он

взвешивал

мир

в течение ночи,

а утром:

— Всем!

Всем!

Всем это —

фронтам*,

кровью пьяным,

рабам

всякого рода,

в рабство

богатым отданным. —

Власть Советам!*

Земля крестьянам!

Мир народам!

Хлеб голодным! —

Буржуи

прочли

— погодите,

выловим. —

животики пятят

доводом веским —

ужо им покажут

Духонин с Корниловым*,

покажут ужо им

Гучков с Кере́нским*.

Но фронт

без боя

слова эти взяли —

деревня

и город

декретами за́лит,

и даже

безграмотным

сердце прожег.

Мы знаем,