Том 6 — страница 113 из 116

Очерк «Любовь о паровозном машинисте Васильеве». «Гудок», 6 июля 1935 года.

А вот личная просьба к вам: в «Ленинградской правде» у меня был напечатан первый мой короткий рассказ «Ганс» в 1935 или 1936 году — я не нашел в подшивках «Ленинградской правды». Этот рассказ — самый первый, напечатанный раньше, чем «Три смерти доктора Аустино» («Октябрь» 1936 года), который по всем анкетам считается первым моим рассказом.

Я поставил птички карандашом на тех моих очерках и статьях, которые мне больше запомнились: «Дело Манаева», «Наш Горький». В Москве начала 30-х годов нет ни одного завода, ни одной столовой, ни одной рабочей спальни, где бы я ни был, где бы ни выступал в 1933 году. Я был заведующим редакции этих журналов в 1933 г.

Переводил я все, что дадут, — как Пастернак, от Иосифа Альбирта до Вильяма Шекспира. Самой лучшей, самой тщательной работой считаю перевод с казахского Касыма Аманжолова «Наша легенда» для «Шазуши» в Алма-Ате. Это большая поэма, переведенная в точности размером и ритмом подлинника, с сохранением одиннадцатисложной строки, что ни в каких переводах с казахского не делали. Легко шел мне перевод в большом объеме — и разное по переводу. Последний Ваш вопрос, самый трудный: какую из рецензий на мои вещи я считаю самой удачной. У меня было много рецензий, и все положительные, но только в рецензии Наровчатова было что-то уловлено важное, что-то сверкнуло и, не разгораясь далее, погасло. Тут дело в том, что у нас принято рецензировать стихи, как художественную прозу: со всеми требованиями, условиями, правилами, которые приняты (спорны они или бесспорны, это вопрос другой) для художественной прозы, тогда как стихи — это особый мир, ничем не связанный с законами художественной прозы, кроме 32 букв алфавита.

В стихах не надо искать ни антропоморфизма, ни прогрессивных идей, ни тайных аллегорий. Стихи требуют другого подхода. Стихи — это стихи. В одной из рецензий Вашего ленинградского критика Калмановского в «Звезде» было что-то важное для меня. Но из его письма (я посылал ему свою книжку) я увидел, что его понимание вопроса в тех же не стихотворных границах, что и у всех. Сам творческий процесс рецензентам представляется не таким, каким он бывает у поэта. Наше литературоведение, наша критика, наше стиховедение, наша поэтика не выработали еще такого коренного понятия, как поэтическая интонация. Применение его внесло бы ясность в литературный вопрос об этом поэтическом литературном паспорте, без которого нельзя исследовать стихи. Браться самому за такую неблагодарную работу у меня нет сил. Лет десять назад я стоял перед выбором: либо написать работу о стихах — «Как пишут стихи», либо написать книгу своих рассказов. Я выбрал второе.

Если я никогда не думал над тем, как пишут роман, повесть, то над тем, что такое русский короткий рассказ, я думал десятки лет и еще в 30-е годы в коротком сюжетном рассказе проделал ряд экспериментов. Короткие рассказы — чтобы они читались — имеют свои законы, свои правила, свои традиции, нарушение которых приводит к писательскому успеху.

Правоту не только подменяют [нрзб], но и появляется бессчетное число эпигонов.

Я считаю, что сейчас время не романа, а короткого рассказа.

В стихах — это и сложное немногословное стихотворение самой высокой, самой сложной поэтической культуры, оружие, выкованное в Гефестовой кузнице лириками 20 веков, а не только продолжение Баратынского и Фета.

Я сдал еще 14 коротких рассказов в «Наш современник», но мало надеюсь на публикацию.

О Раскольникове я еще не писал, но все уже сложилось в голове — и мера героя и мера слова.

С глубоким уважением, В. Шаламов

Переписка с Б. Н. Полевым

В. Т. Шаламов — Б. Н. Полевому[448]

Москва, 27 декабря 1973 г.

Дорогой Борис Николаевич!

Традиционно поздравляю Вас с Новым годом и шлю лучшие мои приветы. Генерал де Голль в нашем с Вами возрасте выступил с большой «итоговой» речью, где перечислил свои заслуги перед Францией.

История доказала, что в 67 лет у Де Голля еще все было впереди. Я — не политик и не могу рассчитывать на такого рода метаморфозы. Но я хотел бы довести до конца при Вашей доброжелательной и энергичной, активной поддержке публикации своих коротких рассказов, первым из которых является находящийся в «Юности» — «Джалиль»[449]. Этот рассказ имеет сто преимуществ, но, конечно, один любит короткий рассказ, а другой конституцию с хреном, как нам объяснял Щедрин. Однако у «Джалиля» есть первое преимущество. И это не только в том, что рассказ — документ из документов, а в том, что он заполняет брешь в биографии Джалиля (во всех его жизнеописаниях мустафиновых[450] также, за которым Вы лично следили).

Это — 1927 год, Москва. Время обучения героя на литературном отделении этнологического факультета МГУ. Эти пять страниц на машинке и заполняют эту пятилетнюю брешь биографии Мусы. Я прошу Вашей помощи. Не может быть, чтобы пять страниц самого документа не нашли себе места в «Юности»[451].

В этой странной истории блокирования рассказа, который все одобряют и никто не печатает, есть психологические черты — не бюрократизма — это было бы с полгоря, а то, что Маркс назвал бы «идиотизмом издательской жизни». Черты эти были в «Советском писателе», в Гослитиздате, но в «Юности» при горячей поддержке главного редактора? Не хочу верить...

Еще раз — поздравляю с Новым годом, жму руку.

Переписка с В. В. Кожиновым

В. Т. Шаламов — В. В. Кожинову[452]

Дорогой Вадим Валерьянович.

Голенищев-Кутузов[453] — огромный кусок поэтической русской классики бесспорно и, кроме стыда за свое опрометчивое суждение в «Дне поэзии 1968»[454], я ничего не испытываю.

Я свой ляпсус увидел давно, но до Вашего письма не представлял себе истинных размеров — и ляпсуса, и поэта.

На другой же день, 2-го января я поступил по Вашему новогоднему совету и — не перечел — а прочел Голенищева-Кутузова во всех русских изданиях.

Прочел его стихи, только не трогал прозы и драмы — с тем, чтобы не задерживать свой ответ Вам. И хотя неделя тоже срок непозволительный, тоже самоуверенный — отвечаю все же.

Как я объясняю себе то суждение в «Дне поэзии», которое я повторил бы и сегодня, не будь Вашего письма.

В жизни каждого грамотного человека, да еще пишущего стихи, постоянно откладываются в памяти имена, четверостишия, строки. Одни вытесняют других, другие — еще крепче врастают в память, и наступает какой-то взрослый день, когда добавить нечего. Тем более что поэзия дело сугубо национальное, все в пределах родного языка. У тебя самым смутным, самым безответственным образом укрепляется в мозгу своя собственная антология русской поэзии. И, встречаясь с любым новым именем, с любым новым стихотворением, их быстро и безапелляционно судите — либо отвергая, либо принимая, давая пришельцу место. Так, например, в мою антологию вошел в свое время Ушаков. И в эту антологию по совершенно случайным причинам не вошел Голенищев-Кутузов. Ты не даешь себе труда прочесть его стихи, даже если они попадаются в современных антологиях.

Считается, что вся эта апухтинская стезя давно потеряла силу и ни один чтец-декламатор — главное орудие классики в борьбе стихов со стихами не подскажет тебе фамилии и стихи Голенищева-Кутузова, хотя, казалось бы, они созданы для мелодекламации, утраченного ныне жанра, весьма популярного в дни моей юности. Твой вкус воспитывается в борьбе с этим классическим потоком — ты целиком разделяешь чисто звуковые искания — в них так много ошеломительных открытий. Время идет, и ты видишь, что открытие звукового строя — не все для поэзии, хотя, конечно, входит в элитарный, как бы рыцарский кодекс писания стихов. Я мог бы и просмотреть тот мелодекламационный вклад, что сделал Голенищев-Кутузов в русской поэзии конца прошлого века. Просмотреть активное содружество с Мусоргским. Я — человек, очень далекий от музыки. У меня, как у Блока, нет музыкального слуха. Общение с Маяковским, который отрицал музыку вовсе, как нельзя лучше совпадало с моими собственными опасениями на сей счет.

По своему лефовскому нигилизму я мог бы и заглазно и заушно выудить по молодости лет тревоги и вкусы Голенищева-Кутузова и утерять большого русского поэта чуть не на всю жизнь. Я просматривал антологии «Поэты 80–90 гг.» (там 34 стихотворения Голенищева-Кутузова), и те стихи сугубо гражданского настроения, которые есть в сборнике «О, русская земля», и не нашел в них ничего, что родило бы в сердце тревогу и заразило бы эмоционально.

Но из собраний сочинений Голенищева-Кутузова я выписал много стихотворений, взволновавших меня[455].

Вот этот краткий список:

1) «Когда святилище души»;

2) «На ветхой скамье при дороге»;

3) «Есть одиночество в глуши...»;

4) «Где-то там, среди лучей, далеко»;

5) «Слепоглухонемому»;

6) «Мой умер дух — хоть плоть еще жива»;

7) «Когда тоску житейской ночи»;

8) «Пронеслись над землей часы забытья»;

9) «Самому себе»;

10) «Зыби и сушь. Мелеют воды»;

11) «Костер»;

12) «Меж тем, кто вкруг тельца златого»;

13) «Бушует буря, ночь темна»;

14) «В дороге»;

15) «Один звук имени ничтожной»;

16) «Счастливый день. Под деревенский кров»;

17) «Прощально заревом горит закат багряный»;

18) «Плакальщицы»;

19) «Я прощался — всю жизнь я прощался»;

20) «Молитва»;

21) «В кибитке»;

22) «Встреча Нового года»;

23) «Как странник под гневом палящих лучей»;