от искусства не всем дана?
Счастливы радующиеся бескорыстно. «Спор с художником» — мерка, предвзятость, косность. Речь идет о великих мастерах.
Разве «Фауст» — не восторг? «Ричард III» — уже не совсем восторг. А «Лир» — не восторг?
Предисловий, по-нашему, не должно быть.
Литература — это больше, сложнее, сразу не схватишь, а потом — любишь, срастаешься, радуешься, обогащаешься.
Литература — разговор не прямой, ее условность менее (алгебра, кроме, может быть, поэзии). (Ваши слова.)
Засим будьте здоровы.
Ваша Н. К.
<1955 г.>
Дорогая Наташа, благодарю за чудесное письмо, на которое отвечаю с великой охотой, отвечаю, как могу, и понимаю, и прошу заранее извинений, если в терминологии что-нибудь будет не так. Я ведь учился не то что «на медные деньги» (это выражение тоже иероглиф, правда?), а гораздо труднее, воровски почитывая кое-что в библиотеках без всякого порядка и подсматривая все на выставках и в музеях.
1. Иероглиф в искусстве, конечно, правомерен, но не кажется ли Вам, что эта конденсация творческой речи, общение со зрителем путем традиционных символов есть все же изложение понятий, звеньев логических категорий, а не эмоциональная непосредственность, которая ведь и есть предмет искусства. Так в той же «Сикстинской Мадонне» глубочайшая и разностороннейшая типизация материнства — это фигура Мадонны с ее тревожным и решительным взглядом и испуганные глаза ребенка. А иероглиф здесь — ангелочки и — расширительно — Сикст и великомученица Варвара.
2. Не кажется ли Вам, что Рублев преодолевает иероглифы и в этом его сила — в утверждении индивидуального, а не в усложнении повести, да не повести, а целого ряда романов вроде «Человеческой комедии», которую художник пытается рассказать убористым почерком.
3. Разве фреска не отрыв от иероглифа в сторону жизни и природы?
4. «Мадонна Литта» Леонардо — тоже преодоление иероглифа, уход от него.
5. Обязательность мотива, или, как Вы пишете, традиционность, диктует художнику усиленные поиски сочетания красок, музыки их, и этим, вероятно, силен Рублев. «Вероятно» я пишу потому, что после моего конфуза с Рафаэлем на Дрезденской выставке потерял всякую веру в репродукции.
Репродукции эти — чепуха, поэтому и Шаляпина-то стали ставить ниже Робсона, ибо несовершенство грамзаписи заставляет отдавать преимущество могучести, ибо гениальная тонкость исполнения теряется.
6. Разделяя Ваше требование лаконизма в искусстве, я не могу принять его условности. Давненько уже пришел я к мысли, что идеальный рассказ (я беру область, более мне близкую) должен быть простым, кратким, даже конспективным изложением события, расцвеченным одной-двумя деталями, выписанными свежо и подробно, убеждающими нас в силе художника. Тогда рассказ нас убеждает в правоте автора. Условность есть ненужное усложнение, мешающее прямому разговору.
7. В Дрезденской галерее Вы, наверное, помните дурацкую балетную позу возносящегося Христа в одной из картин, автора не помню. Это — пример неудачного преодоления иероглифа. Натурализм, влетевший в условность.
8. Не могу согласиться, что «Сикстинская Мадонна» только «истолкование». Это такой взрыв сложнейшего чувства, показ такой глубины главного, может быть, в жизни (в мозгу у меня, пока я стоял перед картиной, все время вертелась известная индийская или персидская сказка о мудреце, который писал для царя историю человечества, сокращал, сокращал с каждым годом и у постели умирающего царя уложил ее в три слова). Истолкование не может волновать.
9. Иероглиф в живописи — не нагнетание эмоций. Он — их перечисление. Остальное достигается вопреки иероглифу.
10. Согласен, что живопись — это сгущение виденного «без слов, без разъяснения, без указующего перста». (Что и пытался в наше время сделать Чуйков в «Гималаях».) На одних идеях передвижничества не построишь искусства, в эти рамки не вместишь ни Врубеля, ни Куинджи. Беспомощность соцреализма в живописи и музыке ощутимее всего.
11. Вы пишете: «сначала радость, потом въедание, потом чувство самой кисти художника». Нет, не так, нет, не так. Прежде всего это тревога, смятение, взволнованность, ведущие или к радости, или к горю (ведь есть же красота горя), или к другим, более сложным эмоциям, — спор с художником, личный опыт, поставленный против или за художественное ощущение мира.
12. Почему никто из побывавших на Дрезденской выставке не пишет, не говорит мне о Рейсдале? Почему? Это чистая поэзия живописи, лучшие стихи которой я там прочел.
13. Пикассо. Я должен Вам сознаться, что не разделяю ни преклонения, ни ненависти в отношении этого художника. Правда, в бывшей Щукинской галерее был его небольшой холст «Свидание», который хорошо запомнился. Но мудрствование над душой музыки, ей-ей, мне не по сердцу. Кстати, вот какое замечание: напрасно у нас так ругают формалистов. Ведь формалист в западном, что ли, обществе есть прежде всего неприятие окружающего мира, и неудивительно, что и Пикассо, и Матисс стали членами коммунистической партии, как это ни плохо рекомендует их логические способности.
14. А что это за «женофобство» Пикассо? Портрет Фернанды обошел весь мир.
15. Голубь мира, рисованный Пикассо, — это ведь сознательно выбранная заправилами движения церковная эмблема, с тем чтобы не оттолкнуть религиозных людей, которых еще так много, а им, организаторам, — все равно.
Вот мои скромные замечания на Ваше интереснейшее письмо. Сердечно Вас за него благодарю, жду писем. Вашей знакомой скажите, что я приеду в субботу днем, часа в три, и могу с ней повидаться. Если успеете ответить мне — напишите, только знайте, что письмо из Москвы ко мне идет три-четыре дня. Ваш В.
<1955>
Дорогой Варлам,
совершаю служебное преступление и пишу:
Иероглиф, по моему мнению, не есть окончательность или «предписание» — это форма сугубо насыщенная, понимаемая условно.
Я говорю о себе, о том, как я чувствую это, беру за символ. Это начало — возможно, будет и концом (искусства). «Традиция» — это безымянность, народность, бескорыстие у лучших творцов — ибо гениальность пробьет форму. (Рублев, Грек, Ушаков, Дионисий.) Строгость, сжатость искусства (живописи) формой и определяет его «взрывчатость».
«Мало — трудно» (всегда).
О литературе я не говорю, так как мало знаю древность.
О «Сик<стинской> Мад<онне>» я остаюсь, конечно, при своем. Сикст, Варвара и ангелочки никак не «иероглифы» — это быт земной и небесный, и ничего в них нет, только указание места действия. Хорошо, что дошла «Сикстинская» — значит, дойдет и другое.
По пунктам:
Рублев — эллинист, хоть и византиец, тем он — «индивидуалист», что любит «человека».
Цель: минимум средств — максимум впечатления — таков высокий закон.
Фреска (она скована стеной, ее формой, она монументальна, плоска, говорит цветом, композицией) — разная. Посмотрите Египет, Ассирию, Италию, Джотто (13 в.) — нашу фреску (14–15 вв.).
С Возрождения падает краткость и вступает «гуманизм» — со всеми человеческими деталями, даже обожествленными.
Леонардо — поздний ренессансист — к нему не относится древнее искусство.
Вы пишете: традиционность — как нечто, требующее преодоления — в сторону свободы цвета и т. п. Нет, это способ выражения, помощь творцу. Традиционность у нас: благоговение к теме, любовь, (иконопись) бескорыстие.
Требований лаконизма мы предъявлять не можем, ибо он требует громадного, всеобъемлющего содержания, которое давно потеряно и распылено.
Литература: Данте — он ведь не лаконичен. Прочтите его сонеты — они так завуалированы (принятая тогда форма), что форма и содержание сливаются в какое-то нежное облако, туманное, чуть светящееся. (Пер. А. Эфроса[129]. Vita nuova (новая жизнь) 36 г.)
Я говорю только о своем горячем чувстве восприятия — никому не навязывая.
Радость, да радость и только радость. (Не говорю наслаждение, хотя, может быть, это и вернее.) Это остается (может быть, таким образом изображает искусство и музыку), выше этой радости или «счастья» — я не знаю. Восстанавливает равновесие — утерянное.
Вы не совсем (или совсем не) представляете себе иероглифа в живописи; о Пикассо: если Вы видели старого Щукина (17–18 гг.), то там была бездна Пикассо. Скрипки его — не мудрствование, но — философия «разъятия» (за 40 лет до разложения атома). Это — что человек «знает» о скрипке, но не то, что «видит». Это — «познание» «вещи», разложения ее, ее душа улетела, таинственная. Это — сложно. Портрет Фернанды — не знаю.
Достоевский ведь это не только искусство — это Новейший Завет, с нажимом, не всеми принимаемым. М<ожет> б<ыть>, больше, чем искусство. Разъедающий свет, луч во все двери, почти микроскоп душевный — тоже — разъятие, пророчество, вне всяких «форм». Водопад мыслей и чувств нескованных.
Если б Вы видели китайские иероглифы с расшифровкой, то восхитились бы юмором и простотой.
Видимо, суть в том, что с 19 в. искусство должно становиться «популярным», разъяснительным.
Раньше оно было для «посвященных» и не было самоцелью. По сути — оно всегда — для посвященных, только их, с теч<ением> врем<ени>, должно становиться все больше и больше.
Простите за разбросанность: жарко, работала на столе, нет времени подумать.
В «живописи» вообще иероглифа нет. Даже в иконописи. Там — цели мудрые и т. п. Наше искусство, 18–19 вв., вообще, только начало «быть» — тут же его и прихлопнули. (Все о живописи.) Были леваки, кот<орые> шли от древн<его> иск<усства>, — их судьба известна.
Вот у Рублева, Грека (Феофана) все начинается с радости: нельзя понять сразу, в чем дело. Потом, вглядываясь, начинаешь понимать. Искусство требует тишины. Оно ее создает.
О Рейсдале: романтик, музыкант, Шуман. (Я гов<орю> о «Кладбище», остальное плохо помню.) (1629–1682). Рассказывает.