Том 6 — страница 65 из 116

нных и военных лет. Особенно ценны будут ваши письменные воспоминания о Воркуте. Мы убедительно просим помочь музею.

С искренним приветом Шурмаева Людмила Николаевна, научный сотрудник отдела истории музея.

Научному сотруднику отдела истории краеведческого музея г. Воркуты Шурмаевой Л. Н.

Уважаемая Людмила Николаевна!

Признаюсь, меня обрадовали и Ваша записка, и короткая информация в «Правде» за 18 марта о краеведческом музее и клубе ветеранов города.

Без боязни впасть в риторику могу сказать, что вы затеяли важное и даже великое дело.

Город Воркута молод даже с точки зрения всего лишь одной человеческой жизни, не говоря уж о масштабах истории — ему нет и сорока. Город молод, но история его своеобычна, полна трагических событий и горестных судеб, порожденных печальной памяти годами сталинского культа.

Я прожил в Воркуте с 1935 до 1950 года. Отбыл трехгодичный срок заключения, потом, без суда и следствия, без дела и преступления, получил «довесок» — еще 5 лет, и отработав в качестве з/к 8 с лишним лет, вместо трех, был освобожден за хорошую работу 17 апреля 1943 года — в первый день приезда нового начальника Воркутстроя генерал-майора (тогда инженера-полковника) М. М. Мальцева. Вольные люди нашего типа считались «директивниками», т. е. по директиве сверху были закреплены за строительством. Мы считали счастьем быть не в зоне, окруженной колючей проволокой, а по другую сторону ее, пусть с ограничениями, без права выезда и без многих других фактических прав. Но такая «свобода» казалась кое-кому слишком большой для «врагов народа», добросовестно добывавших уголь и строивших город: 13 декабря 1949 года меня в числе десятков (а, может быть, и сотен) других арестовывают. И лишь летом 1950 года после следственно-тюремных испытаний этапным порядком выдворяют из Воркуты-города, создававшегося главным образом трудами людей 58-й статьи.

Надеюсь, Вы не усмотрите в моих словах нескромного желания порассказать о себе: моя судьба — судьба тысяч других таких же, как и я, многие из которых отдали Богу душу. Своими страданиями, потом, кровью обживали они мертвую тундру, возводя заполярную кочегарку. Они, а не те, кто, стоя на их костях, удостаивался сталинского лауреатства, орденов, медалей, денежных наград и всяких «выслуг лет». Воркута богата полезными ископаемыми. Но неизмеримо богаче ее история, история тех, кто, лишенный человеческих прав, во время Великой войны и еще задолго до нее, героически укреплял силу и мощь своей страны. Вот почему отдел истории должен быть самым важным в краеведческом музее. С большой охотой принимаю предложение участвовать в его деятельности. Все мои документы хранятся в Москве, когда я буду там, пересмотрю их и все, могущее представлять интерес, отправлю к вам.

Что касается письменных воспоминаний, то мне не совсем ясно, как они будут использованы вами, каков должен быть их характер, объем и пр.

Прошу вас числить меня в вашем активе. С удовольствием буду оказывать помощь музею и призывать к ней всех воркутян, встреченных мною в Москве, Рязани, да и в других местах.

С приветом Як. Гродзенский.

Рязань, 20 марта 1965 г.

В. Т. Шаламов — Я. Д. Гродзенскому

17 мая 1965 г.

Дорогой Яков.

Вечер Мандельштама состоялся 13 мая в университете, только не у филологов, а на механическом факультете, на Ленинских горах. В аудитории на 500 мест было человек шестьсот — дышать нельзя было. Четверть из них — гости, пожилые и молодые, а три четверти — студенты с лицами очень осмысленными, чего не может дать философское образование.

Проводил вечер Эренбург — очень толково, сердечно и умно. Говорил, что рад и видит знамение времени, что первый вечер Мандельштама в Советском Союзе, председательствовать на котором он, Эренбург, считает большой честью для себя, — состоится в университете, а не в Доме литераторов. Что это даже лучше, так и надо. Мандельштама печатает алма-атинский альманах «Простор» (№ 4 за этот год), и это тоже показательно и тоже хорошо. Он, Эренбург, надеется, впрочем, дожить до того времени, что и в Москве выйдет сборник стихотворений Мандельштама. Читал стихи Осипа Эмильевича, говорил живо, кратко.

«Скамейка запасных» — как говорят в баскетболе — была «короткой». Сидели только Чуковский (Николай), Степанов и Тарковский. Чуковский прочел вслух свою статью о Мандельштаме, напечатанную в журнале «Москва», — статья трафаретная, но для первого вечера о Мандельштаме годилась.

Потом вышел Степанов, профессор Степанов, хлебниковед, и характеризовал работы Мандельштама со всем бесстрастием академичности. Цитаты, ссылки только на печатные произведения и т. п. Зато порадовали чтецы стихотворений — студенты и артисты. (Студенты — лучше, сердечней, актеры казенней, хуже.) И те, и другие держали в руках только списки, только листки журнальные, листки с перепечатанными стихами. То была воронежская тетрадь и кое-что еще. Эти чтецы выступали после каждого оратора.

После Степанова вышел Арсений Тарковский и произнес речь о том, что слава Маяковского и Есенина была гораздо громче, но у Мандельштама — особая слава, а когда весь народ будет грамотным, интеллигентным, тогда и Мандельштам будет народным, и т. д.

После Тарковского вышел чтец, а потом дали слово мне, и я начал, что Мандельштама не надо воскрешать — он никогда не умирал. Упомянул о судьбе акмеистов, список участников этой группы напоминает мартиролог, указал, что и в учении акмеистов было какое-то важное, здоровое зерно в самой их поэзии, которая дала силу встретить жизненные события.

Упомянул о Надежде Яковлевне как не только хранительнице заветов Мандельштама, но и самостоятельной яркой фигуре русской поэзии. Потом прочел свой рассказ «Шерри-бренди». Еще раньше, в середине вечера, Эренбург сообщил, что Надежда Яковлевна в зале. Приветственные хлопки минут 10, но потом Надежда Яковлевна поднялась и резко и сухо сказала: «Я не привыкла к овациям — садитесь на место и забудьте обо мне».

Моим выступлением Надежда Яковлевна была довольна, кажется. Сам вечер собирался с тысячью предосторожностей и хитростей. Дату сменили на более раннюю, но по квартирам звонили, что вечер не состоится. Тех, кто приезжал на вечер без приглашения, встречали у входа студенты, вели к вешалке, лифту, передавая друг другу, доводили до аудитории, которая всякий раз запиралась организатором вечера на ключ.

Я с большим интересом, проклиная свою проклятую глухоту, участвовал в этом вечере. Если Степанов выступил от бесстрастной науки, то я был представителем живой жизни. Вокруг вечера было много колоритных подробностей, я расскажу их при встрече.

Привет родным твоим. Когда ты думаешь приехать в Москву? В. Шаламов.

О. С. и Сережа шлют привет. В. Ш.

Я. Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову

Рязань, 22 мая 1965 г.

Дорогой Варлам, письмо твое получил. Ты пишешь чертовски неразборчиво. Ей-богу, приходится разбираться в нем, как в ископаемых шумерских клинописях. Письмо очень и очень интересное, ничего секретного и интимного в нем нет, поэтому я позволю себе привлечь к чтению нескольких своих товарищей по Рязани. Каждый из них проявляет очень большой интерес и к твоему творчеству, и к твоей личности. В укор тебе скажу, что ни один из них не сумел расшифровать полностью твое письмо, хотя, конечно, смысл его, в общем, понятен. Я давно советовал тебе поучиться у Акакия Акакиевича Башмачкина каллиграфии. Твоя поэзия и проза вызывает похвалу у всех читателей из моего окружения — людей думающих, привередливо критических и, пожалуй, несколько выше среднего уровня (как-никак, а профессора!). Одни просят познакомить их с тобой, другие привезти тебя в Рязань. По твоему совету я даю теперь один ответ — пишите автору и таким образом заводите с ним знакомство. Вероятно, кое-кто и отважится написать тебе.

Стихи твои перепечатываются на машинке, увозятся, вывозятся за пределы области, география распространения их (и прозы тоже) ширится. Сам я последние восемь твоих рассказов успел лишь бегло прочитать, так как мой экземпляр подолгу задерживается у читателей. Каждый норовит дать почитать своим друзьям, а мне заявляют: вы еще успеете прочесть, экземпляр ваш и никуда от вас не уйдет.

В рассказе «Май» вступление о псе Казбеке настораживает. Ждешь, что разъяренный Казбек вот-вот появится. Однако его нет и нет. Тогда возвращаешься к началу рассказа — быть может, не понял чего-либо, а, возможно, и автор сплоховал или ошибся. И только потом становится понятна аналогия между разъяренным зверем и озверевшим человеком. И это хорошо: пусть читатель, привыкший к разжеванным мыслям, к сюжетной ясности, пораскинет мозгами, призадумается. Пусть подумает и о том, почему «Май». Для кого весна радость, воскрешение жизни, а для кого — безнадежность смерти.

В «Июне» усмотрят патриотизм Андреева. Но кто-то поймет его — голодного и терзаемого. Июнь — война! А встречена она провокациями, доносами, взаимоуничтожением «единокровных» в глубоком тылу своей родины.

В «Аневризме аорты» некоторые видят всего лишь бытовую повесть. Это, разумеется, ошибка. По-видимому, безропотная Катя, ставшая объектом торга и насилия, могла появиться только в условиях Колымы, ибо даже Катюша Маслова независимее и свободнее.

«Надгробное слово» — это не только трагический мартиролог, но и грозное «я обвиняю!». Это самое главное и самое страшное обвинение из всех, какие только можно предъявить «культу». Вспоминаю, что на Печоре в 1935 году я видел могилы. Вместо памятника, креста или звезды — кол с перечнем нескольких десятков фамилий. Позднее на Воркуте появились могилы без всяких кольев. Трупы сваливались в кучу и наспех засыпались промерзшей землей. Отсюда и пошло — накрылся... Накрылся — значит погиб.

В «Артисте лопаты» к «титулу» Оськи (преподаватель истории) я сделал карандашную приписку «ВКП (б)». Во всем нужна точность, историки бывают разные.

Недавно прочел очередные главы Эренбурга «Люди, годы, жизнь» («Новый мир», № 3). Мне кажется, что он понемногу начинает «разводняться». А кое-что вызывает возражение. Он пишет: «Есть эпохи, когда люди могут думать о своей личной судьбе, о биографии. Мы жили в эпоху, когда лучшие думали об истории. Ложь — всесуща и всесильна, но, к счастью, она не вечна. Могут погибнуть хорошие люди, жизнь многих может быть покалечена, и все же в итоге правда побеждает. Для Владо, как и для некоторых моих советских друзей, о которых я рассказал в этой книге, эпоха оказалась очень г