Том 6 — страница 66 из 116

орькой; но для истории, в которую верил Клементис, она была эпохой побед» («Новый мир», № 3, стр. 81).

«Эпоха была горькой» далеко не только для «некоторых». Этих некоторых было чрезмерно много, и потому я не знаю <побед для истории> (победы в войне — не в счет, ибо «горечь» была и до войны, и после нее).

Намереваюсь приехать в первой десятидневке июня. Приеду — позвоню, зайду. Мой привет Ольге Сергеевне и юным супругам. Тебе кланяются рязанские читатели и почитатели и мои домочадцы. Яков.

В. Т. Шаламов — Я. Д. Гродзенскому

Москва, 24 мая 1965 г.

Яков. Получил твое письмо. Начну с оправданий. Я пишу разборчиво только карандашом, чернилами пишу редко. Переписывать не захотелось.

На следующий после мандельштамовского вечера день я был в журнале, который изредка печатает мои стихи. Разговор:

— Значит, на вечере Мандельштама вы читали «Шерри-бренди»?

Я: Да, читал.

— И Надежда Яковлевна была?

Я: И Надежда Яковлевна была.

— Канонизируется, значит, ваша легенда о смерти Мандельштама?

Я: В рассказе «Шерри-бренди» нарушения исторической правды меньше, чем в пушкинском «Борисе Годунове». Описана та самая пересылка во Владивостоке, где умер Мандельштам, дано точное клиническое описание смерти человека от голода, от элементарной дистрофии, где жизнь то возвращается, то уходит. Где смерть то приходит, то уходит. Мандельштам умер от голода. Какая вам нужна еще правда? Я был заключенным, как и Мандельштам. Я был на той самой пересылке (годом раньше), где умер Мандельштам. Я — поэт, как и Мандельштам. Я не один раз умирал от голода и этот род смерти знаю лучше, чем кто-либо другой. Я был свидетелем и «героем» 1937–38 годов на Колыме. Рассказ «Шерри-бренди» — мой долг, выполненный долг. Плохо ли, хорошо ли — это другой вопрос. Нравственное право на такой рассказ имею именно я. Вот о чем надо думать, когда идет речь о «канонизации».

— Да... а... Да. Да.


О воспоминаниях Эренбурга в № 4 «Нового мира». Эренбург вознес до небес Сталина (пусть с отрицательным знаком, но это тоже сталинизм). Эренбург подробно объясняет, что лизал задницу Сталину именно потому, что тот был богом, а не человеком. Это вреднейшая концепция, создающая всех сталинистов, всех Ждановых, Вышинских, Ворошиловых, Молотовых, Маленковых, Щербаковых, Берия и Ежовых. Самое худшее, самое вредное объяснение. О Хрущеве и о XX и XXII съездах, разумеется, ни слова и вряд ли по требованию редакции. Словом, «мемуар» сполз в журналистику.

В 1956 году, стоя у столба с репродуктором на торфопредприятии «Туркмен» в Калининской области, где я работал до реабилитации, я слушал радиопередачу Постановления о культе личности и его последствиях. Там была удивительная формула — которую, на мой взгляд, нельзя было выносить в текст документа — та самая, которой воспользовался Эренбург, доказывая, что он ничуть не хуже и не трусливей других.

О псе Казбеке в рассказе «Май»: аллегория, подтекст — все это должно быть в рассказе. Не обязательно, чтобы Казбек появился, как по рецепту чеховского ружья — в конце рассказа. Это — рецепт не обязательный. Можно добиться желаемого эффекта — ненависти, любви, симпатии, антипатии и т. п. — и без всякого стреляющего ружья. Стреляющее ружье — это требование, унаследованное от XIX века, — так же, увы, как и «характер» — индивидуализация пресловутая. Все это — чушь. Есть один вид индивидуализации — это писательское лицо, почерк, стиль.

Если автор добивается делаемого с помощью «потока сознания» — честь ему и хвала. Но колымский материал — таков, что никакой «поток сознания» тут не нужен. Важно только избежать литературщины, литературности. Так ввести живую нить, чтобы все запомнилось, раскрывало суть события, суть времени. Чем это достигается — пусть читатель и не догадывается. А работа тут большая. Когда пишешь, думаешь только о теме, но о принципах, о способах выражения раздумываешь десятки лет. Работа над аллегорией, над подробностью — деталью, над светотенью — все это обязательно, но очень элементарно. Есть более тонкие достижения, вопросы более сложные. В свое время я много потратил труда на остросюжетные рассказы — часть их была напечатана, а 150 рассказов — пропало.

Очень важно не переписывать рассказ много раз. Первый вариант — как в стихах — всегда самый искренний. Вот эту первичность, сходную с «эффектом присутствия» в телевидении, очень важно не утерять во всевозможных правках и отделках. Рассказ сделается слишком литературным — и это смерть рассказа. Материал колымский таков, что не переносит литературности. Литературность кажется оскорблением, кражей.

И еще — никаких очерков в «Колымских рассказах» нет. Я не пишу воспоминаний и стараюсь уйти от рассказа как формы. Очерки — это «Зеленый прокурор», «Курсы», «Материал о ворах». Все остальное — не очерки, а, как мне кажется, гораздо важнее. Вот что ответилось на твое милое письмо. Желаю тебе и твоей семье и всем знакомым твоим рязанским — добра, счастья и здоровья.

О. С. и Сережа шлют тебе привет. Пиши.

Твой В. Шаламов.

Я. Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову

Рязань, 27.V.65 г.

Дорогой Варлам!

Только-только получил твое письмо, датированное 24 мая. Ты, оказывается, можешь пользоваться не только шумерской клинописью, но и вполне современным русским алфавитом. Это твое письмо разобрал сразу (на воркутинском арго — «с почерку»). Одним словом, «с почерку» одолел твой почерк. Свой совет пойти на выучку к Ак. Ак. Башмачкину беру обратно.

Мне начинает казаться, что я становлюсь при тебе кем-то вроде «тихого еврея» Лавута[258] при Маяковском.

Лавут организовывал гастрольные выступления, а я — чтение твоих произведений в Москве и Рязани. Один мой знакомый перепечатал 20 полюбившихся ему стихотворений в 6 экземплярах, красиво переплел и смастерил титульный лист: В. Шаламов «Из Колымских тетрадей». Пять экземпляров он отправил друзьям — в Москву, Харьков, Днепропетровск и еще куда-то. Другие проделывают то же самое, но только «втихаря».

Л. Н. Карлик как-то спросил меня, удобно ли ему преподнести тебе его монографию о Кл. Бернаре, получившую добрые отзывы за границей и у нас, и, получив мой ответ, помчался на почту с бандеролью в твой адрес.

Проф. В. А. Виленский (д-р биологии и химии) не любит писать. В противовес графоманам я назвал бы его графофобом, и он собирается написать тебе; проводит какие-то параллели между тобой и Буниным.

Со мной познакомился молодой (тридцати с небольшим лет) профессор и зав. кафедрой философии Ю. И. Семенов. Несмотря на то, что он занимается диаматом и читает курс его, говорят, умен. Но у меня закралось подозрение — познакомился он со мной не только и не столько ради меня, сколько ради желания получать твои работы. По поводу «Аневризмы аорты» врачи сказали, что симптом (кошачье урчание) этот бывает не при аневризме, а при другом заболевании сердца. Я забыл, при каком именно (жены дома нет, спросить не у кого). Но эти же врачи говорят, что замечание носит узкопрофессиональный характер и ничего менять в рассказе не нужно, т. к. придется снимать хорошее название («Аневризма...») или, выбрав кошачье дыхание, ломать повествование.

Все это, в общем, — мелочь и пустяк. Через неделю-полторы уеду в Москву, поэтому ты не отвечай мне на эту записку.

Теперь мои рязанские товарищи, чует мое сердце, будут ждать меня не ради меня самого и даже не ради привозимой мною колбасы, а из-за твоих повестей. Вот что ты наделал. Да и мне самому не терпится прочесть «Шерри-бренди».

Эренбурга в № 4 «Нового мира» я еще не читал.

Жму твою руку. Поклон О. С. и молодым.

Як. Гродзенский.

Я. Д. Гродзенский — В. Т. Шаламову

Рязань, 19.VII.1965 г.

Здравствуй, Варлам!

Я никогда не был согласен с полушутливым и полусерьезным афоризмом мизантропа — «ни одно доброе дело не останется без наказания».

Теперь я начинаю сомневаться в своей правоте. Мои приятели и знакомые были обрадованы, когда я ознакомил их с «Зеленым прокурором», «Надгробным словом», стихами и многими другими произведениями.

Мои приятели и знакомые восхищались автором, благодарили меня, перепечатывали то, что им нравилось.

На этот раз я привез всего 4 вещи — «Поезд», «Утку», «Шерри-бренди» и «Ожерелье»... Я имел неосторожность проговориться, дескать, новелл много. И вот теперь начались нарекания на меня. Почему привезли мало? Неужели Вам так трудно доставить килограмм-два прозы и поэзии? Почему «X» получил от Вас первым, а я только вторым? «Y» держал у себя 5 дней, а мне Вы даете только на три!

Одним словом — я жмот, я кулак. Из хорошего превратился в скверного. Вот тебе и диалектика доброго дела, превратившего меня в злого.

Некоторые обижаются за то, что я не могу доставить тебя сюда. Никакая аргументация, идущая от меня, не действует:

— У Вас, Яков Давидович, только одна комната? Но у нас — две и три, и он, В. Т., может остановиться у нас.

— У него, у В. Т., кошка? Но кошку можно привезти и т. д. и т. п.

Слабо действует и то, что ты не Аполлон, которым можно любоваться, и не Квазимодо, на которого следует дивиться, а просто сухощавый, мрачноватый русак-горожанин.

То, что я ознакомил с твоим творчеством, уже забыто. А вот то, что я привожу мало и даю ненадолго, — помнится.

Утешаю обещаниями и посулами. Старики-евреи покатываются с хохоту, когда я упоминаю название новой повести — «Фоне-квас»[259]. «Фоне-квас» — пренебрежительная кличка для простофиль, дубарей, лопухов, для грубых и туповатых. Зачастую она имеет так же нехороший националистический душок.

Живу я здесь вторую неделю. Забежать к тебе перед отъездом, как обещал, не удалось — хождение «по магазинам», хлопоты и заботы. Сын мой околачивается в Москве и, вероятно, в ближайшие дни мне придется поехать с ним в Ленинград.

Вспомнил, — в Москве я познакомил тебя с К. Г. Войновским, а его жена — врач, человек милый и проверенный десятилетиями Воркуты, допытывалась у меня, чем ты болен, не нужно ли тебе лекарств и проч. Они (ее муж и ее зять — видные профессора в Алма-Ате) могут добывать дефицитные препараты. Я, конечно, от всего отказался.