Особенно снисходительной Жервеза была к Купо. Никогда не говорила она ему худого слова, никогда не жаловалась за его спиной. Кровельщик наконец взялся за работу, а так как его стройка была на другом конце города, Жервеза каждое утро давала ему сорок су на завтрак, вино и табак. Однако раза два в неделю Купо застревал по дороге с каким-нибудь приятелем, пропивал свои сорок су и возвращался завтракать домой, сочиняя всякие небылицы. Как-то раз, едва успев отойти от дома, он повстречался с Бурдюком и тремя дружками и устроил им пирушку в «Капуцине», у заставы Ля Шапель: улитки, жаркое, вино в бутылках. Но сорока су ему не хватило, и он послал жене счет с посыльным и велел передать, что его держат в виде залога. Жервеза, смеясь, пожимала плечами. Что же тут дурного, если ее муж немного подурит? Мужчин нельзя держать на коротком поводу, если хочешь, чтобы дома был мир и покой. А то слово за слово — и начнутся потасовки. Боже мой! Все можно понять. У Купо еще болит нога, к тому же в кабачок его тянут друзья, приходится угощать их в свой черед, иначе прослывешь жмотом. И вообще на это не стоит обращать внимания; если Купо приходит порой под мухой, он тотчас же ложится спать, а через два часа у него снова ни в одном глазу.
Между тем наступила сильная жара. Как-то в июне, в субботний послеобеденный час, когда было много спешной работы, Жервеза сама набила коксом печку, на которой грелось десять утюгов, и пламя загудело в трубе. В этот час горячие лучи солнца падали почти отвесно и, отражаясь от раскаленного тротуара, вздымали волны знойного воздуха, колебавшиеся под потолком прачечной; яркий свет казался голубоватым из-за синей бумаги, которой была оклеена витрина и полки, и слепил глаза, а над гладильным столом плясали золотые пылинки, словно пробившиеся сквозь тонкую ткань занавесок. В комнате можно было задохнуться. Дверь на улицу распахнули настежь, и все-таки не чувствовалось ни малейшего дуновения; от белья, висевшего на латунных проволоках, поднимался пар, оно высыхало меньше чем за час и становилось жестким, как кора. Было душно, словно в печке, и все молчали, слышался только приглушенный стук утюгов по обтянутому толстым войлоком столу.
— Боже мой! — сказала Жервеза. — Мы, кажется, расплавимся сегодня. Впору скинуть рубашки!
Присев на корточки перед тазом, она крахмалила белье. На ней была белая юбка и открытая кофточка с засученными рукавами, но, несмотря на голые руки и голую шею, она вся раскраснелась и так вспотела, что маленькие белокурые завитки ее растрепавшихся волос прилипли к коже. Она старательно обмакивала в молочно-белую воду чепцы, манишки мужских сорочек, нижние юбки, оборки женских панталон. Затем, опустив руку в ведро с водой, она вспрыскивала ненакрахмаленные места, скатывала белье и укладывала в квадратную корзину.
— Эта корзина для вас, госпожа Пютуа, — сказала она. — Смотрите, не копайтесь. Сегодня белье мигом сохнет, через час придется снова его мочить.
Госпожа Пютуа, маленькая сухая женщина лет сорока пяти, гладила в доверху застегнутой старой коричневой кофточке, но ничуть не вспотела, и даже не сняла чепца, старого черного чепца, украшенного полинявшими зелеными лентами. Она стояла прямая, как палка, перед слишком высоким для нее столом и водила утюгом, широко расставив локти, нескладная, угловатая, как марионетка. Вдруг она закричала;
— Ну нет, мадемуазель Клеманс! Этак не годится, наденьте кофточку! Вы знаете, я терпеть не могу непристойностей. Нечего выставлять напоказ все ваши прелести! В окно уже уставились трое мужчин.
Долговязая Клеманс обозвала ее сквозь зубы старой дурой. Тут задохнуться можно, она хочет работать налегке; не все же такие толстошкурые! Да если и глазеют, что за беда? И она подняла руки: ее мощная грудь здоровой девушки выпирала из рубахи, а короткие рукава трещали в плечах. Клеманс распутничала напропалую, как будто спешила нагуляться, пока ей не стукнуло тридцать лет; после бурно проведенной ночи она чуть не валилась с ног, клевала носом над работой и двигалась как сонная муха. Но ее все-таки терпели, потому что никто не умел с таким шиком выгладить мужскую сорочку. Мужские сорочки были ее коньком.
— Отстаньте, это мое дело, — заявила она наконец, шлепая себя по груди, — пусть себе смотрят, мне наплевать. Никому это не во вред.
— Наденьте кофточку, Клеманс, — сказала Жервеза, — госпожа Пютуа права, это непристойно… Люди могут подумать, что у меня не прачечная, а совсем другое заведение.
Тогда Клеманс снова надела кофточку, сердито ворча. Тоже мне фасоны! Как будто прохожие никогда не видали женских грудей. И она сорвала злость на девчонке-ученице, косоглазой Огюстине, которая гладила рядом с ней белье попроще — полотенца, чулки, носовые платки; Клеманс пихнула ее локтем в бок. А Огюстина, вечный козел отпущения, скрытная, злопамятная, как всякое обиженное судьбой существо, в отместку украдкой плюнула ей сзади на юбку.
Жервеза тем временем взялась за чепец г-жи Бош, который ей хотелось выгладить особенно хорошо. Она заварила крахмал, чтобы чепец выглядел как новый, и осторожно водила внутри маленьким утюжком с круглыми концами, так называемым «полячком». В это время в прачечную вошла длинная костлявая женщина в насквозь промокшей юбке, с красными пятнами на лице. Это была опытная прачка, державшая трех помощниц в большой прачечной на улице Гут-д’Ор.
— Вы пришли слишком рано, госпожа Бижар! — воскликнула Жервеза. — Ведь я просила вас зайти вечером… Я очень занята.
Но прачка стала упрашивать ее, она боялась, что не поспеет закончить стирку в срок, и Жервеза согласилась сейчас же выдать ей грязное белье. Они прошли за ним в комнатку налево, где спал Этьен, и вернулись с громадными узлами, которые свалили на пол в глубине помещения. На разборку белья ушло добрых полчаса. Жервеза складывала его вокруг себя в кучи: сюда мужские рубашки, сюда женские сорочки, туда носовые платки, носки, тряпки… Когда ей попадалась вещь, сданная новым заказчиком, она метила ее, делая крестик красной ниткой. От разбросанного грязного белья в жарком воздухе стоял тошнотворный запах.
— Ну и вонища! — воскликнула Клеманс, затыкая нос.
— А как же! Будь оно чистое, его бы нам не приносили, — спокойно ответила Жервеза. — Потому и пахнет, что грязное… Мы насчитали с вами четырнадцать женских сорочек, верно, госпожа Бижар?.. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…
Жервеза продолжала считать вслух. Она не чувствовала никакого отвращения, привыкнув ко всей этой грязи; спокойно погружала она обнаженные розовые руки в кучу пожелтевших измаранных рубашек, ссохшихся засаленных тряпок, заскорузлых от пота носков. Она склонялась над бельем, а крепкая вонь била ей прямо в нос, и понемногу ее охватывала какая-то слабость. Она присела на край табурета и, согнувшись, протягивала руки вправо, влево, невольно замедляя движения, как будто опьяненная густым человеческим запахом; глаза ее затуманились, на лице блуждала томная улыбка. Казалось, здесь ею впервые овладела лень, вливаясь в нее вместе с отравляющими воздух едкими испарениями от грязного белья.
В ту минуту, когда Жервеза подняла детскую пеленку, до того загаженную, что она не сразу поняла, что это такое, вошел Купо.
— Пропади ты пропадом, ну и жарища!.. — воскликнул он. — Солнце так и бьет по башке!
Кровельщик ухватился за стол, чтобы не упасть. Впервые он так сильно нагрузился. До сих пор он, бывало, приходил под мухой, не больше. На этот раз у него был фонарь под глазом: след от удара некстати размахнувшегося приятеля. Своими курчавыми волосами, в которых уже пробивалась седина, он, должно быть, вытер стену в каком-нибудь грязном кабаке, и на взъерошенном затылке у него болталась паутина. Он оставался по-прежнему весельчаком, и сам считал себя добрым малым, но лицо его поистрепалось и постарело, нижняя челюсть сильнее выдавалась вперед, и только кожа была еще такая свежая, что ей позавидовала бы даже герцогиня.
— Послушай, как было дело, — говорил он Жервезе, — это все Сельдерей, ты его знаешь: тот, что ходит на деревяшке… Он уезжает восвояси и решил нас угостить… Понимаешь, мы были в полной форме, но это проклятое солнце… На улице всех развезло! Ей-богу, все прохожие выписывают кренделя!
Клеманс захохотала: еще бы, теперь вся улица кажется ему пьяной; тут и его разобрало пьяное веселье, и он закричал, задыхаясь от смеха:
— Ну да, пьянчуги окаянные! Все шатаются, потеха, да и только! Но они не виноваты, это все из-за солнца…
Вся прачечная хохотала, даже г-жа Пютуа, не терпевшая пьяниц. Косая Огюстина, разинув рот и задыхаясь, кудахтала, как курица. Но Жервеза заподозрила, что Купо пошел не прямо домой, а завернул на часок к Лорийе, которые подбивают его на всякие гадости. Однако, когда он поклялся, что и не думал к ним заходить, она тоже стала смеяться, кроткая, снисходительная, не упрекнув его даже за то, что он снова прогулял рабочий день.
— Ну что за глупости он болтает! — пробормотала она. — Боже мой, какая чепуха!
Затем, повернувшись к нему, добавила материнским тоном:
— Шел бы ты лучше спать. Видишь, мы заняты, ты нам мешаешь… Там было тридцать два платка, госпожа Бижар, а вот еще два, значит, тридцать четыре…
Но Купо вовсе не хотел спать. Он топтался на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник, и посмеивался с упрямым и задорным видом. Жервезе хотелось поскорей избавиться от г-жи Бижар, и она велела Клеманс считать белье, а сама стала записывать. Но эта бесстыдница Клеманс по поводу каждой вещи отпускала сальное словцо, непристойную шутку; она угадывала пороки заказчиков, их постельные тайны, со знанием дела обсуждала каждую дырку, каждое пятно, проходившие через ее руки. Косая Огюстина делала вид, что ничего не понимает, но ловила ее слова с любопытством испорченной девчонки. Г-жа Пютуа слушала, поджав губы, она считала неприличным говорить такие вещи при Купо; мужчине незачем совать нос в грязное белье, у порядочных людей это не водится. А Жервеза, поглощенная своим делом, казалось, ничего не слышит. Записывая, она внимательно следила за каждой вещью и определяла, кому что принадлежит; она никогда не ошибалась и точно угадывала хозяина по цвету белья, по запаху. Вот это — салфетки Гуже, сразу видно, что ими не вытирали грязных кастрюль. Эту измазанную помадой наволочку, конечно, принесла г-жа Бош, вечно у нее белье в помаде. А на эти фланелевые фуфайки стоит только взглянуть, и сразу скажешь, что их носил г-н Мадинье: у него такая жирная кожа, что даже шерстяные вещи просаливаются насквозь. Жервеза знала множество особенностей и интимных свойств своих клиентов: знала, какое белье скрыто под шелковой юбкой переходящей улицу соседки; сколько раз в неделю какой заказчик меняет чулки, платки, сорочки; кто как рвет белье и в каких местах протирает его. И она приводила кучу забавных подробностей. Так, рубашки мадемуазель Реманжу служили постоянной темой острот: видимо, у старой девы здорово острые плечи — сорочки у нее всегда изношены сверху, но зато совсем чистые, — право, она могла бы носить их по две недели; в этом возрасте человек, видно, становится сухим, как деревяшка, из него и капли пота не выжмешь. Всякий раз как начиналась разборка белья, в прачечной раздевали таким образом всю улицу Гут-д’Ор.