За десертом стали серьезно обсуждать будущее детей. Г-жа Бош уже определила дочку: Полина поступает в ювелирную мастерскую, где научится филигранной работе по золоту и серебру, на этом деле девушки зарабатывают по пяти-шести франков в день. Жервеза еще ни на чем не остановилась. У Нана не было никаких склонностей. Она любила проказничать, такая склонность у нее была, это верно, а что до остального, все валилось у нее из рук.
— На вашем месте, — сказала г-жа Лера, — я сделала бы из нее цветочницу. Работа приятная и чистая.
— Цветочницу? — переспросил г-н Лорийе. — Все цветочницы потаскушки.
— Вот как? А я кто, по-вашему? — возмутилась долговязая вдова, поджимая губы. — Нечего сказать, вы очень любезны. Знайте, я не какая-нибудь сука, которой только свистни и она уже готова задрать Кверху лапы.
Тут все загалдели:
— Госпожа Лера! Что вы говорите, госпожа Лера?! — и скосили глаза на обеих причастниц, а те уткнулись носом в стакан, чтобы не прыснуть от смеха.
Приличия ради даже мужчины в этот день тщательно выбирали слова. Но г-жа Лера ничего не хотела знать. То, что она сказала, она сама слышала в лучшем обществе. Ее незачем учить, как себя вести; ей не раз делали комплименты на этот счет, она может говорить в присутствии детей решительно обо всем, никогда не нарушая правил благопристойности.
— Да будет вам известно, — кричала она, — среди цветочниц есть весьма достойные особы. Разумеется, они сделаны из того же теста, что и другие женщины, и не такие уж недотроги. Только они умеют блюсти себя и, когда надумают согрешить, выбирают со вкусом… А вкус им прививают цветы. Все это избавило меня от соблазнов…
— Ей-богу, я не против цветов, — перебила ее Жервеза. — Главное, чтобы это дело нравилось Нана, — никогда не надо идти наперекор детям… Не строй из себя дурочку, Нана! Хочешь быть цветочницей?
Девчонка, нагнувшись над тарелкой, подбирала крошки от пирожного мокрым пальцем и облизывала его. Она не торопилась с ответом и только посмеивалась исподтишка.
— Конечно, мама, хочу, — заявила она наконец.
Дело было сразу улажено. Купо попросил г-жу Лера завтра же взять с собой Нана в мастерскую на Каирской улице, где работала она сама. И все принялись глубокомысленно рассуждать о женских обязанностях. Бош сказал, что после причастия Нана и Полина стали взрослыми девушками. Пуассон добавил, что они должны научиться стряпать, штопать носки, вести хозяйство. Заговорили даже об их замужестве и о детях, которые у них когда-нибудь появятся. Девочки сидели в своих нарядных белых платьях и, посмеиваясь, жались друг к дружке, красные и смущенные; их так и распирало от гордости: ведь теперь они уже большие. Но особенно им польстил Лантье, спросивший шутя, не завели ли они себе кавалеров? В конце концов Нана заставили признаться, что она неравнодушна к Виктору Фоконье, сыну прачки, у которой работает ее мать.
— Ну вот что, — заявила г-жа Лорийе Бошам, когда гости расходились по домам, — хоть Нана и наша крестница, но раз они надумали сделать из нее цветочницу, мы и слышать о ней больше не хотим. Одной бульварной шлюхой будет больше, только и всего… Не пройдет и полугода, как она покажет им, узнают они, почем фунт лиха!
Поднимаясь к себе на седьмой этаж, супруги Купо признали, что пирушка очень удалась и Пуассоны, в общем, не плохие люди. Жервеза даже похвалила лавочку. Она боялась, что ей будет тяжело провести вечер в своей прежней квартире, но нет, ничего, она даже не досадовала на новых хозяев. Раздеваясь, Нана спросила у матери, какое платье было на той девушке с третьего этажа, которая вышла замуж в прошлом месяце, тоже кисейное, как и у нее?
Это был последний счастливый день в жизни супругов Купо. Прошло два года, а семья все глубже погружалась в нищету. Особенно туго приходилось зимой. В летнюю пору у них еще бывал хлеб, но в ненастье и стужу от голода подводило живот и все трое щелкали зубами в своей холодной, как Сибирь, конуре. Окаянный декабрь проникал во все щели, принося с собой всякие невзгоды — слякоть, мороз, безработицу, беспросветную нужду и вынужденное безделье. В первую зиму они еще иногда разводили огонь и жались вокруг печки, считая, что лучше уж голодать, чем зябнуть; во вторую зиму печку ни разу не топили, и она леденила душу, словно мрачный чугунный памятник. Но что угнетало, что терзало их больше всего — так это квартирная плата. Да, попробуйте заплатить за январь, когда в доме хоть шаром покати, а между тем Бош уже принес уведомление домохозяина. При виде этой бумажки им становилось еще холоднее, словно на улице бушевала северная вьюга. На той же неделе, в субботу, являлся сам г-н Мареско в теплом пальто, натянув на огромные лапищи толстые шерстяные перчатки; с языка у него не сходили слова о выселении, а на улице падал снег, устилая под забором мягкую белую постель для бедняков. Купо готовы были продать собственную шкуру, лишь бы уплатить за квартиру, — она съедала их хлеб, пожирала уголь. Впрочем, в конце года во всем доме стоял сплошной вой. На всех этажах жаловались и стонали, и от этой похоронной музыки гудели лестницы и коридоры. Если бы в каждой семье оплакивали покойника, то и тогда жильцы не устраивали бы, пожалуй, такого жуткого концерта. Поистине, это был день Страшного суда, светопреставление, взрыв глубокого отчаяния, погибель для бедного люда. Жилица с четвертого этажа целую неделю ходила торговать собой на угол улицы Бельом, а каменщик с шестого этажа обокрал своего хозяина.
Понятно, Купо некого было винить, кроме самих себя. Как ни тяжко приходится порой, всегда можно выкрутиться, если люди привыкли к порядку и бережливости; взять хотя бы Лорийе — они аккуратно вручают Бошу деньги за квартиру, завернутые в кусок грязной бумага; но, право, эти двое похожи на жадных пауков и одним своим видом могут отбить всякую охоту к труду. Нана еще ничего не зарабатывала в цветочной мастерской, зато немало тратила на себя. Жервеза была теперь на дурном счету у г-жи Фоконье. Она все больше теряла сноровку, работала спустя рукава, так что хозяйка перевела ее на сорок су — заработную плату неопытной гладильщицы. К тому же Жервеза была очень самолюбива, очень обидчива и всем тыкала в нос, что сама прежде имела прачечную. Она целыми днями не являлась на работу или же уходила, когда ей вздумается; однажды она пропадала две недели, разобидевшись, что г-жа Фоконье наняла г-жу Пютуа и ей, Жервезе, пришлось стоять у гладильного стола бок о бок со своей бывшей работницей. После подобных выходок Жервезу брали обратно только из жалости, и это ее еще больше озлобляло. В конце недели, разумеется, получка бывала не слишком велика, и Жервеза с горечью говорила, что этак настанет день, когда ей самой придется приплачивать хозяйке. Быть может, Купо иногда и работал, но, надо думать, дарил свой заработок правительству, потому что после возвращения кровельщика из Этампа Жервеза не видела от него ни гроша. Когда в дни получки он приходил домой, она уже не смотрела на него с надеждой. Он шел вразвалку, с пустым карманом и порой даже без носового платка. Ну да! Что ж тут особенного? Он потерял сопливник, а может, кто-нибудь из шутников-приятелей стянул его. Первое время он подсчитывал вымышленные траты, плел всякие небылицы: десять франков пришлось заплатить по подписному листу, двадцать выпали из кармана, вот через эту дыру, пятьдесят пошли на уплату каких-то долгов. Потом он вовсе перестал стесняться. Деньги уплывают, и кончено! Они у него не в кармане, а в пузе, таким манером он и приносит их хозяйке. По совету г-жи Бош, Жервеза не раз подстерегала мужа у выхода из конторы, чтобы забрать у него деньги еще тепленькими, но из этого ничего не получалось: приятели предупреждали Купо, и он засовывал получку в башмаки или другое укромное местечко. У г-жи Бош был особый нюх на этот счет, ведь муж не раз пытался утаить от нее монету в десять франков, чтобы угостить жареным кроликом своих добрых приятельниц; она обшаривала самые потайные уголки в его одежде и обычно находила заветную монету в фуражке, между козырьком и подкладкой. Ну нет, кровельщик не подбивал своих лохмотьев золотом! Он отправлял его прямиком в желудок. Не могла же, в самом деле, Жервеза взять ножницы и распороть ему брюхо.
Да, супруги Купо сами виноваты, если им живется все хуже и хуже. Но разве люди сознаются в этом, особенно когда они опустились на дно? Купо считали, что им не повезло, что сам бог прогневался на них. Теперь в доме у них не прекращались скандалы. Они только и делали, что грызлись. Правда, до драки еще не доходило, но иногда в пылу ссоры рука сама поднималась для затрещины. Самое грустное, что все их добрые чувства исчезли, улетели, как чижи из открытой клетки. Человеческое тепло, согревающее дружные семьи, где отец, мать и дети крепко держатся друг за друга, ушло от них, и теперь каждый дрожал от холода в одиночку. Купо, Жервеза и Нана были вечно раздражены, ругались из-за всякого пустяка, и глаза их горели ненавистью; казалось, будто лопнула какая-то пружина, испортился тот механизм, благодаря которому в счастливых семьях все сердца бьются как одно. Что и говорить, Жервеза уже не тревожилась о муже, как в былые дни, когда он работал у самого края крыши, на высоте двенадцати — пятнадцати метров над мостовой. Сама она не столкнула бы его вниз, но если бы он случайно упал, ну что ж, на свете одним лодырем стало бы меньше! Во время ссор Жервеза не раз спрашивала мужа, неужто его никогда не притащат домой на носилках? Она ждет не дождется такого счастья! Ну какой прок от этого пьяницы? Доводит ее до слез, объедает, толкает на дурную дорожку. Всех пропойц и бездельников надо поскорее свезти на кладбище, а потом поплясать на радостях! И когда мать вопила: «Чтоб тебе пусто было!» — дочь добавляла: «Чтоб ты сдох!» Читая в газетах о несчастных случаях, Нана говорила чудовищные вещи. Ну и везет же ее отцу: попал пьяный под омнибус и даже не протрезвился. Хоть бы он окочурился, подлец этакий!
Это проклятое житье еще больше угнетало Жервезу, когда она прислушивалась к стоящему кругом стону голытьбы. Та часть дома, где ютились Купо, была сплошь заселена нищим людом, и три-четыре соседних семьи, казалось, вовсе дали зарок есть не каждый день. Как бы часто ни отворялись тут двери, из них почти никогда не доносился запах стряпни. В коридорах стояла мертвая тишина, а если постучать по стене, раздавался гулкий звук, словно от удара по пустому брюху. Порой за запертыми дверями поднималась кутерьма, слышался женский плач, жалобы некормленных ребятишек, ругань взрослых, которые поедом ели друг друга, чтобы заглушить голод. Здесь все варились в собственном соку и хором стонали от отчаяния; казалось, их скорбный вопль вырывался