ние худенькой робкой чернушки: ее муж, красивый малый, удрал у нее из-под носа, да так проворно, что чуть не сбил ее с ног; и вся в слезах она поплелась домой одна мимо лавчонок, ее так и шатало от горя.
Наконец вереница рабочих оборвалась. Стоя посреди улицы, Жервеза не сводила глаз с двери. Право, это становилось подозрительным. Вышли еще двое запоздавших, но Купо все не было. Когда же она справилась о нем у этих почтенных на вид людей, они шутливо ответили, что Купо с Лантимешем отправились ворон считать и потому вышли через заднюю дверь. Жервеза поняла: муж опять солгал — ждать больше нечего. Тогда медленно, с трудом волоча ноги в стоптанных дырявых башмаках, она пошла по улице Шарбоньер. Обед был от нее дальше, чем когда-либо, и ей казалось, что он исчезает, тая в сгущающихся грязновато-желтых сумерках. На этот раз все было кончено. Никакой зацепки, никакой надежды впереди — только мрак и муки голода. Хороша же будет эта проклятая ночь, тяжело опускавшаяся на ее плечи!
Жервеза с трудом шла по улице Пуассонье и вдруг услышала голос Купо. Да, он был здесь, в кабачке «Луковка», и Бурдюк угощал его водкой. Этот пройдоха Бурдюк женился в конце лета, и женился по-настоящему, на даме, хоть и потрепанной, но сохранившей следы былой красоты. Да, это была дама с улицы Мартир, а не какая-нибудь лахудра с окраины! Надо было видеть этого счастливейшего из смертных — он жил как буржуа, разгуливал, засунув руки в карманы, хорошо одевался и ел сколько влезет. Его нельзя было узнать, до того он растолстел. Приятели уверяли, что жена Бурдюка пользуется вниманием многих мужчин. Такая жена, да еще дом в деревне, можно ли желать большего? И Купо с восхищением посматривал на товарища. Подумать только, этот ловкач даже носит золотое кольцо на мизинце!
Когда Купо выходил из «Луковки», Жервеза положила руку ему на плечо.
— Послушай, ведь я жду… Я ничего не ела. Где же твоя получка?
Но Купо с места в карьер отшил жену:
— Не ела? Ну так и соси свою лапу, а другую оставишь на завтра!
Он находил, что не к чему поднимать шум при всем честном народе. Ну что ж из того, что он не работает? Подумаешь, беда какая! Уж не принимает ли она его за молокососа, которого можно разжалобить всякими россказнями?
— Ты что же, хочешь, чтобы я пошла воровать? — глухо спросила Жервеза.
Бурдюк поглаживал себя по подбородку.
— Ну нет, это запрещено законом, — сказал он примирительно. — Но если женщина умеет изворачиваться…
Купо перебил его и в восторге закричал «браво!». Да, женщина должна изворачиваться. Но его жена всегда была размазней, рохлей. Если они подохнут на соломе, то по ее вине. И кровельщик вновь стал восторгаться Бурдюком. Ну и каналья, до чего же расфрантился! Прямо-таки домовладелец! Белая рубашка, новые ботинки, да какие шикарные! Это вам не фунт изюму! Есть чему позавидовать — хозяйка Бурдюка понимает толк в жизни!
И мужчины двинулись по направлению к внешним бульварам. Жервеза поплелась за ними. Помолчав, она закричала вслед Купо:
— Ведь я же есть хочу… Я получку ждала… Достань чего-нибудь пожрать!
Но муж не отвечал, и она повторила в полном отчаянии:
— Так, значит, ты ничего мне не дашь?
— Отстань, зануда! Говорят тебе, у меня пусто в кармане! — заорал он в ярости. — Пошла прочь, или я тебя стукну!
Он уже поднял кулак. Она попятилась и, казалось, приняла решение.
— Хорошо, прощай, найду же я мужчину…
Тут кровельщик расхохотался. Он притворился, что принял слова жены в шутку, а сам начал незаметно подзадоривать ее. Что ж, мысль знатная, ей-богу! Вечером, при свете фонарей, красотка еще может кому-нибудь приглянуться. Если ей удастся подцепить кавалера, пусть тащит его в ресторан «Капуцин», там есть отдельные кабинеты, да и кормят что надо. И когда Жервеза, побледнев от гнева, зашагала по бульвару, он крикнул ей вдогонку:
— Послушай, принеси мне сладенького, люблю пирожные… А если твой ухажер богат, выпроси старое пальто для меня, пусть и я попользуюсь.
Жервеза шла быстро, точно ее подгоняли гнусные шутки мужа. Очутившись одна среди толпы, она замедлила шаг, Она твердо решилась. Если уж выбирать между воровством и таким делом, она предпочитает второе, по крайней мере это никому не причинит зла. Ведь она не покушается на чужое, а распоряжается своим добром. Понятно, это не больно-то хорошо, но у нее все перемешалось в голове, и она уже не знала, что хорошо и что плохо, — когда подыхаешь с голоду, не до рассуждений — берешь и ешь тот хлеб, какой подвернется. Она дошла до проспекта Клиньянкур. Ночь все еще не наступила. Тогда, в ожидании темноты, Жервеза медленно зашагала по бульварам, как приличная дама, которая гуляет перед ужином.
Когда Жервеза проходила теперь по этим местам, ей всегда было немного стыдно — так красиво и просторно стало кругом. Жалкие домишки, когда-то лепившиеся друг к другу у старой заставы, были снесены, а на их месте протянулись бульвары — Мажента и Орнано, — два широких, еще белых от известки проспекта: первый вел к самому сердцу Парижа, второй уходил за город; и только по бокам от них сохранились улочки Фобур-Пуассоньер и Пуассонье, извилистые, кривые и темные, как ходы в подземелье. Облик внешних бульваров давно изменился — с тех самых пор, как была разрушена городская стена; вдоль них проложили широкие проспекты, а посередине устроили аллею для гуляющих, обсаженную двумя рядами молодых платанов. И эти кишащие людьми улицы, проспекты, бульвары терялись в хаосе новых построек и, переплетаясь, уходили вдаль, к туманному горизонту. Но рядом с высокими новыми домами торчало много ветхих лачуг; между лепными фасадами зияли черные провалы, а хибарки, похожие на собачьи конуры, пялили на прохожих мутные глаза своих окон. Из-под роскоши, пришедшей со стороны Парижа, наружу вылезала нищета предместья и портила наскоро выстроенный новый город.
Затерявшись в людской сутолоке, Жервеза шла вдоль молодых платанов и чувствовала себя покинутой и одинокой. При взгляде на обширные просветы там, вдалеке, ей становилось дурно от голода. И подумать только, что в этой толпе есть люди, которые ни в чем себе не отказывают, и, однако, ни одна душа не догадалась о ее беде, никто не сунул ей в руку и десяти су! Да, кругом все было слишком громадно, слишком великолепно, голова у нее кружилась и ноги подкашивались, стоило ей взглянуть на необъятный купол серого неба, раскинувшийся над этими просторами. В воздухе был разлит тот грязно-желтый свет парижских сумерек, от которого становится тоскливо и хочется тут же умереть: слишком безобразной кажется при этом освещении жизнь городских улиц. Темнело, дали расплывались, словно исчезая под слоем черно-серой краски. Измученная Жервеза как раз попала в водоворот возвращавшихся домой рабочих. Бесконечные вереницы мужчин и женщин, побледневших в спертом воздухе мастерских, тянулись в этот час по улицам, и поток простонародья захлестывал нарядных дам и элегантно одетых господ. С бульвара Мажента и с улицы Фобур-Пуассоньер валом валили люди, запыхавшиеся от крутого подъема. Рабочие блузы и куртки наводняли мостовую, где приглушенно грохотали омнибусы и экипажи и быстро катили порожние фургоны, повозки, телеги. Тащились грузчики с крюками на плече. Быстро шагали, словно наперегонки, двое рабочих и, не глядя друг на друга, громко разговаривали, размахивая руками; одни рабочие в пальто и фуражках брели, понурившись, по краю тротуара, другие шли гуськом или группами по пяти-шести человек; засунув руки в карманы, они молча смотрели перед собой усталым взглядом. У некоторых в зубах торчали потухшие трубки. Четверо каменщиков ехали в нанятой в складчину карете, на дне которой подпрыгивали пустые творила, а из окон выглядывали их перемазанные известкой лица. Маляры шли, раскачивая ведерки с остатками краски; кровельщик тащил длинную лестницу, грозившую выбить глаза прохожим; запоздалый водопроводчик, несший за спиной ящик с инструментом, наигрывал на дудочке печальную песенку про доброго короля Дагобера, так и хватавшую за душу в этих унылых сумерках. Что за грустная музыка, — она служила как бы аккомпанементом гулкому топоту людского стада — всех этих измученных вьючных животных, спешивших на покой. Кончился еще один день. Право, день тянется слишком долго и слишком скоро наступает утро: едва успеешь поесть и немного вздремнуть, как уже рассвело и пора опять надевать хомут. И все-таки некоторые молодчики шагали, стуча каблуками и бодро посвистывая, — они торопились к ужину. Жервеза не сопротивлялась этому людскому потоку, ее пихали то вправо, то влево, она же равнодушно принимала толчки: мужчинам не до учтивости, когда они вконец измотались на работе и голод гонит их домой.
Прачка невзначай подняла голову и увидела перед собой бывшую гостиницу «Добро пожаловать». Одно время здесь помещался подозрительный кабак, потом полиция закрыла его, и теперь домишко стоял заброшенный, ставни залепили афишами, фонарь был разбит, стены пришли в ветхость и осыпались сверху донизу под дождем, а их отвратительная красно-бурая штукатурка словно покрылась лишаями. Кругом ничто как будто не изменилось. Писчебумажная и табачная лавочки были по-прежнему открыты. Позади над низкими строениями все еще торчали облупившиеся корпуса старого шестиэтажного дома. Только «Большой галереи» не существовало: в этом зале с его когда-то ярко горевшими окнами теперь помещалась фабрика по распилке сахара, откуда доносился назойливый визг пилы. Да, здесь в этой дыре «Добро пожаловать» и началась ее проклятая жизнь в Париже. Жервеза застыла на месте, вглядываясь в окно второго этажа с оторванным ставнем, и невольно вспомнила свои молодые годы вместе с Лантье, их первые ссоры и то, как подло он ее бросил. Неважно, ведь она была молода в ту пору, и теперь, издалека, прежняя жизнь рисовалась ей в радужном свете. Всего каких-нибудь двадцать лет, боже мой! И вот она докатилась до панели. При этой мысли ей стало больно смотреть на гостиницу, и она пошла вверх по бульвару в сторону Монмартра.
В сгущающихся сумерках дети еще играли между скамейками на кучах песка. А рабочие все шли и шли. Женщины ускоряли шаг, чтобы наверстать время, потерянное у витрин магазинов; высокая девушка замешкалась у подъезда с провожавшим ее парнем и все прощалась с ним, не отнимая руки; другие работницы, расставаясь с кавалерами, назначали им свидание в «Зале безумцев» или «Черном шарике». Среди толпы пробирались портные со свертками под мышкой. Какой-то печник, тащивший повозку со щебнем, чуть было не попал под омнибус. Среди поредевшей толпы встречались теперь простоволосые женщины: они уже затопили дома плиту и, расталкивая прохожих, бежали в булочную или колбасную и тотчас же возвращались обратно с покупками в руках. Маленькие девочки шли из магазина, обнимая, словно кукол, четырехфунтовые золотистые караваи, почти такие же большие, как они сами; порой девчурки останавливались перед витринами, в которых были выставлены картинки, и надолго застывали, прижавшись щекой к своему огромному хлебу. Людской поток иссякал. Все реже и реже попадались группы рабочих: трудовой люд уже разбрелся по домам; и при ярком свете газовых фонарей, точно в отместку за дневную суету, на улицах повеяло дыханием распутства и лени.