Однако было бы крайне ошибочно, как правильно отмечает переводчик, принять «Фацетии» за род порнографии. Сам Поджо прекрасно отличал свой смешок от «соблазна». Тот, кто описывает проявления чувственности ради заражения чувственностью читателя, — в большинстве случаев нездоровый писатель, но Поджо и не думал о такой цели: он, по его собственным словам, хотел посмешить.
Но что же такого смешного в чувственности, в любви, в браке, в нарушениях брака?
Дело просто: идеалы девственности, чистоты, воздержания или благоговейно-аскетического, осторожного, сокрушенного отношения к половой жизни — все это было одним из устоев монашествующего христианства, к монашеству подтягивавшего и мирян. Для христианства плоть была скверной. Если брак не был особо освящен и якобы совершенно лишен чувственности, то он становился тяжким грехом.
Проснувшаяся плоть возрожденской буржуазии буйно праздновала свою свободу и с ликующим смехом отвергала теорию греховности любви. Но целиком отвергнуть ее она не была в состоянии. Оставался остаток страха, чувство какой-то приниженности, какой-то загрязненности любви. Возрожденский реализм редко поднимается до торжественного утверждения красоты любви или до простого и спокойного отношения к ней. Он еще чувствует себя в сетях не совсем отвергнутого аскетизма. И то биение суждений и чувств, которое происходит из этого противоречия, признание и непризнание «сладкого греха» — является источником комизма.
Отбросим же всякие пустые и недостойные социалистического сознания опасения, будто бы «Фацетии» могут действовать как порнография. Это — тонкий, ароматный, правдивый документ из жизни одной из интереснейших эпох, эпохи устремления, возвышения, освобождения, хотя и проделывавшихся классом собственников.
Мы привели в этом маленьком предисловии те соображения, которые побудили издательство «Academia» издать «Фацетии» Поджо Браччолини в превосходном переводе А. К. Дживелегова.
В ЦПА ИМЛ сохранилась копия другого варианта этой статьи, помеченная 31 января 1930 года. Архивный вариант значительно короче текста, появившегося в печати. Опубликованная статья уделяет больше внимания характеристике эпохи, а в обрисовке личности Браччолини во многом отсылает читателя к вступительной статье А. К. Дживелегова. В машинописном архивном варианте, который по общей концепции не отличается от печатного текста статьи, анализ сосредоточен в основном на характеристике Поджо как типичной фигуре Возрождения и на некоторых особенностях «Фацетии».
Приводим полный текст архивного варианта.
«Кватроченто [XV век] в Италии было великолепной зарей буржуазной эпохи.
С каким-то живейшим чувством радости просыпался человек, и прежде всего буржуазный человек, в разных городах Италии и прежде всего в центре всего тогдашнего движения — во Флоренции.
Экономическая и политическая конъюнктура позволяла Италии, и Флоренции в частности, необычайно быстро созревать. Обогащение и культурное созревание сопровождались бурными классовыми столкновениями и не менее бурными идеологическими переворотами. Процесс облегчался тем, что итальянская буржуазия могла найти для себя необычайной полноты и зрелости предшественников в греках и римлянах античного мира. В очень многом новая жизнь, вырвавшаяся из потемков средневековья, носила те самые черты, которые присуши были когда-то опрокинувшемуся, обрушившемуся буржуазному порядку Эллады и Рима.
Весна Возрождения Италии имела своими цветами то великолепные мраморы, поднимавшиеся из земли, точно подснежники нашей весны, то великолепные манускрипты, которые отмывали из-под написанных сверху монашеских трактатов и которые начинали гласить на стройном римском и на сладком греческом языке о вещах столь радостных вновь пробудившемуся для широкой борьбы страстей и счастья человеку, что сердце трепетало и жизнь казалась прекрасной.
Первые великие возрожденцы, даже Петрарка, даже Боккаччо, непосредственный учитель Поджо — Салютати — были еще по горло погружены в старые аскетические идеи и чувствования. Они только временно вырвались из этого черного засасывающего болота, и если из-под их пера выливались изящные, искрящиеся смехом, чувственные шутки, или полные грации и интимности сонеты, то ведь к этому подобные люди относились как к чему-то, безусловно, весьма второстепенному, а подходя к старости, они не любили вспоминать об этих своих грешках, порой даже, — вспоминая их, — тем более предавались всякому постному покаянию.
Поджо Браччолини принадлежит уже к другому поколению. Нельзя сказать, чтобы он совсем вырвался из христианских суеверий, христианского жизнеотрицания. Он еще путается ногами во всем этом. Ведь он как-никак папский чиновник. Он пришел бы в ужас, если бы ему довелось хоть бы перед самим собой назвать себя дурным христианином. По существу, это почти свободный буржуа ранней эпохи торжества буржуазии.
Поджо, как типичный весенний буржуа, очень знаменателен. Он талантлив, он преисполнен жизненных сил, он радуется этой жизни. Остроумие плещется в нем и блещет. Выше всего он ставит успех и наслаждение. Всякого рода добродетели признаются им и проповедуются постольку, поскольку они являются удобными ширмами для наслаждения или удобным мостом для удачи. Это скорее полудобровольная дань официальным приличиям века. С этой точки зрения он крайне недобросовестен, крайне двойствен. Он близок к пониманию: все позволено. Не позволено с его настоящей, интимной точки зрения только то, что явилось бы глупым промахом, что помешало бы в жизни.
Беспринципно и все позволяет себе он и в быту и в своей полемике. Классовые чувства Поджо определяются его положением ученого, добившегося почетного места среди крупной буржуазии или при дворе папы. Он ненавидит старую знать, он ненавидит оппозиционную мелкую буржуазию, яростно ненавидит пролетариат, который показал было зубы в восстании Чомпи.
Никаких вопросов абстрактной справедливости для него не существует. Для него добро то, что дает вес, блеск и усладу его классу, поскольку он сам к этому классу принадлежит, и прежде всего ему самому.
Этот высокодаровитый, внутренне свободный, беспринципный человек со всеми его приемами жить, мыслить и писать, представляет огромный интерес с историко-культурной точки зрения.
А. К. Дживелегов прав, когда говорит, что бессмертие дали ему его „Фацетии“.
К этому надо прибавить весьма специальные черты „Фацетии“ с точки зрения их отношения к религии. Поджо вращался вокруг папского престола и самые сюжеты „Фацетии“ почерпнул из всякого рода балагурства папской челяди. Он порядком-таки суеверен. Он не только с интересом передает [рассказ] о корове, родившей двухголового теленка, но и [о] корове, родившей дракона[11]. Здесь он вовсе не шутит, а самым серьезным образом рассказывает вещи, которые сам выслушал обоими ушами и с широко раскрытыми глазами. Поэтому он охотно верит и всякой ерунде церковного характера.
Вместе с тем, однако, как это часто бывает с людьми, близкими к клерикальным кругам, он весь полон всяких анекдотов, пренепочтительных по отношению к разного рода святостям. Такого рода дерзких шуток по адресу бога, папы и т. д. в „Фацетиях“ сколько угодно. Стоит привести, например, историю о еврее, получившем от неба стократное воздаяние, и много других подобных[12].
В общем, „Фацетии“ не напрасно были запрещены папским индексом. В книге живет здоровый реалистический дух, и она, конечно, заряжена значительным духом антиклерикализма и даже антирелигиозности.
Всего сказанного достаточно, чтобы оправдать издание в издательстве „Академия“, тщательно сделанного Дживелеговым перевода „Фацетии“ с латинского языка. Другие народы давно уже имеют на своих языках перевод этой книги, которую надо поставить неподалеку от „Декамерона“ Боккаччо.
Обращаем особое внимание читателя на предисловие А. К. Дживелегова. В нем обрисовано много интересных фактов и устанавливается правильная точка зрения на классовое место самого Поджо и его времени и на классовые корни содержания и формы его „Фацетии“. Это предисловие хоть в некоторой степени может заменить не существующую еще до сих пор биографию Поджо, как одного из самых ярких гуманистов, и присоединение его к самим „Фацетиям“ делает тем более ценным это издание»
(ЦПА ИМЛ, ф. 142, ед. хр. 306, лл. 11–13).
Корифеи интеллигенции*
«Литературная газета» имеет возможность напечатать два интересных письма, принадлежащих перу двух выдающихся представителей европейской интеллигенции, при этом вождей ее самых передовых прослоек.
Вообще говоря, Ромен Роллан и Стефан Цвейг — оба блестящие писатели — представляют собой фигуры во многом родственные. Это и привело их к теснейшей дружбе, завязавшейся между ними еще в пору людоедской вражды, возникшей между их народами.1
По-видимому, однако, в настоящее время, когда Ромен Роллан сделал известный решительный шаг в направлении к сближению с миросозерцанием коммунистическим, между ним и Цвейгом оказалась довольно значительная дистанция.
В самом деле, письмо Цвейга производит довольно двойственное впечатление. В общем оно благожелательно. Но разве теперь дело идет о благожелательности? Рассуждая вообще о возможности войны, Цвейг высказывает разные суждения, какие вы можете встретить у европейских обывателей: войне быть не следует. Однако нельзя закрывать глаза на тяжелую ситуацию: война может возникнуть. Она может возникнуть как направленная против СССР. Но она может возникнуть также и между отдельными державами Европы. Тут Цвейг вдруг неожиданно проявляет непрошеный оптимизм по поводу окружающей нас опасности. Он безосновательно заявляет, что война скорее возникнет между буржуазными государствами, чем против нас, хотя несколько раз настойчиво доказывает, что война между буржуазией и нами есть вещь почти неизбежная, возникающая из наших взаимоотношений.