Том 68. Чехов — страница 167 из 305

Раз блаженствуем мы после спектакля за самоварчиком, стук в дверь. — «Кто? Войдите!!» Вдруг в приотворенную дверь лезет белое длинное узкое полено. «Ай! Ой! Что это? Что это?» — «Это мы!» Смотрим, вылезает из двери держащий в руках полено (оказавшееся длиннейшим белым фран­цузским хлебом) длинный худой мужчина с черной головой и за ним

37 Литературное наследство, т. 68

Антон Павлович Чехов. «Ради бога, простите, не гоните и напоите чайком! Вот это хлеб-соль, это дыня, это сосиски, и это Сергеенко! 13 Мужчина смирный, но курящий. Разоружайся!» — обратился он к Сергеенко, ко­торый стоял с булкой, как солдат с ружьем. Поднялась суматоха: куда девать булку? Комната небольшая, стол тоже. Решили разрезать ее на три части, подостлав на сундуке газеты. Я была сконфужена и даже оби­жена приношением, но объявили: иначе нельзя, складчина! Позвонили еще стаканов! Их принес старый лакей Михайло, несмотря на позднее время одетый во фрак и белые нитяные перчатки. У нас были два лакея, оба Михайлы. Этого мы прозвали Михаил Архангел, ибо он был важен, строг и часто читал нам нравоучения. Второго мы прозвали Михайло Ма­ленький, хотя он был с сединой, имел пятерых детей и жена его, Марья, была постоянно беременна.

Чехов начал передо мной извиняться за несвоевременное посещение. «Подумайте только, выписали меня ваши управляющие с тем, чтобы меня развлекать, а придешь к ним, вечно ставни закрыты, сидят раздетые, едят и считают и пишут. Считают и едят. Щелканье счетов, табак, соусом пахнет... У вас, слышу, смех, жизнь даже после усталости от спектакля. Думаю, сунусь, авось приютят?» — Ну и, конечно, приютили с востор­гом! С этого дня пошло у нас с чаепитием такие веселье и смех, какие мог возбудить только Чехов 14. И кто бы мог предполагать, что этот жизнера­достный человек, умевший благодаря своему сверкающему юмору застав­лять вас забывать ваши невзгоды, кто мог бы предполагать, что он уже обречен.

Беседы наши длились часов до двух, до трех. Эти вечера Сергеенко в своих воспоминаниях о Чехове (приложение «Нивы») назвал «беседы Ан­тония и Клеопатры». Как теперь помню Сергеенко: необыкновенно ти­хий, спокойный человек, чересчур даже. Полный контраст со всегда под­вижным и оживленным Чеховым. Его место за моим небольшим столом находилось около ниши, где за занавеской висели мои костюмы. Он всегда что-то повествовал таинственным голосом, размахивая рукой, в которой была папироса, и я умирала, что он заронит огонь и сожжет мои туалеты. Он почти не расставался с Чеховым, и мы прозвали их «молодой дуб и па- вилика».

На другой день Антон Павлович принес мне том своих «Рассказов», где была напечатана «Тина». Я, конечно, была в восторге от его любез­ности. Чехов слышал, что я исколесила всю Россию и Сибирь с Кяхтой и Сахалином, и по этому случаю надписал на книге: «Великой Артистке Земли Русской» 15. Я говорю: «Что за надпись? Зачем издеваетесь? Ни­кому нельзя будет похвастать вашим подарком, будут смеяться».— «А за­чем,— говорит,— вы называете меня нарядным литератором? 16 Будут смеяться? А пускай покатаются с ваше и по вашему да потом и смеются». Стала я читать «Тина», смотрю подчеркнута. Спрашиваю, намеренно под­черкнули? Говорит: «Да!» Почему? — «С живой списано». Через несколько дней он принес мне «В сумерках» с такой же надписью17. Да позднее и в письмах так же величал.

Помню, застал он меня как-то в слезах и злую ужасно. «В чем дело?» — Да как же, работаю и так, как лошадь, прошу, чтобы избавили меня от роли «Смерти» в «Дон-Жуане», нет, ни за что! Мне омерзительно натяги­вать на себя костюм скелета, а Правдин заставляет, потому что, говорит, «худей тебя человека нет». Тогда Чехов серьезно говорит: «Мадам, вы знаете, я доктор? Дайте мне листок бумаги, вот, закажите в аптеке и по­кончите с ними разом». Читаю: «яд для отравления Правдина и Грекова». Я, в раже не прочитав рецепта, решив, что можем попасть под суд, сдуру разорвала рецепт и этим лишила себя курьезной памятки. Так как я была и есть очень вспыльчива и болезненно мнительна, то Чехов прозвал

ЧЕХОВ

Фотография с дарственной надписью: «Клеопатре Александровне Каратыгиной, на память о 48 № Северной гостиницы от одесского гастролера. А. Чехов»

Институт русской литературы АН СССР, Ленинград

меня «Самоедкой» в буквальном смысле этого слова. Помню, как-то, все в той же Одессе, собрались мы втроем — Е. А., Г. П.18 и я — пить чай после обеда, сладкого ничего, денег шестнадцать копеек. Что тут купишь? Самим идти из четвертого этажа жарко и лень. Посыльному надо запла­тить тридцать копеек. Тогда Е. А. звонит Михайле: «Попросите сюда господина Чехова».— «Они сплият (значит спят)».— «Разбудите!» Ми- хайло охнул, дико на нас посмотрел, покачал укоризненно головой, но пошел.

Зная озорство Кати, я заахала: «Катя, что вы затеваете? Я с ним едва знакома» и проч.— «Молчите,— говорит,— гувернантка, не ваше дело».

Прибегает Чехов, заспанный, недоумевающий — ??? Что? Как? Что? Катя сует ему в руки медяки: «Вот шестнадцать копеек, сходите и купите нам полфунта мармелада, а за работу приходите чай пить!» — Я чуть со стула не скатилась от ужаса, а наш «восходящая звезда», «модный литера­тор» мигом побежал вниз (и то сказать, ему тогда было, кажется, только 29 лет). Немного погодя приносит Кате два фунта мармелада, Г. П.— два фунта карамелек, а мне коробку английского печенья. Я, красная как пион, чуть не плача, давилась приношением, а Катя хохотала как одержимая. И я помню, когда разговор начинался о семье, о родных вообще, как он тепло, с какой любовью говорил всегда о своей матери, о сестре, о братьях. С его милейшим братом Иваном он меня познакомил. А как он рассказывал о том, как его берегли и лелеяли мать и сестра! Как мать всегда беспокоилась о своем Антошеньке! «Если не хочу есть или заду­маюсь, мать, стараясь сдержать беспокойство, подходила: уж здоров ли ты, Антошенька? А если я уходил из дома, то они до тех пор не ложились спать, пока я не вернусь, и уж мать, наверно, пряталась за дверью, пока мне отворяли, чтобы убедиться, что я жив и невредим».

В Одессе прачка драла за стирку, что хотела, особенно с мужчин, хо­лостых, беззащитных мужчин, ибо мы, женщины, грызлись с нею или от­давали на сторону. Вот отдал Чехов чесучовую пару, и она его прямо ограбила. Чехов счет спрятал. «Свезу,— говорит,— маменьке, как,— го­ворит,— она заахает надо мной, я ей счет и покажу...». Перед отъездом из Одессы он подарил мне свою фотографию с надписью: «На память о 48 № Северной гостиницы от одесского гастролёра. А. Чехов» Когда я смотрю на этот портрет, у меня всегда сжимается сердце. Возмутитель­ная судьба. Человек, который столько мог бы еще создать для литера­туры, лежит в могиле, а мы вынуждены питаться иногда прямо сверхъ­естественной и совершенно непонятной дрянью.

Итак, одесские наши летние гастроли 18)89 г. кончились, и мы по­ехали по домам. Он взял с меня слово, что я в Москве обязательно у него побываю. По приезде в Москву встретились как-то в театре, потом пришел ко мне, принес торт и сделал выговор, зачем не иду к нему.

Собралась. Иду и рисую в воображении, как живет модный литера­тор... Нашла дом. Сколько помню, на Садовой, дом Фирганг против Вдо­вьего дома 20. И вот, не без волненья и трепета, звоню и попадаю, нако­нец, в кабинет его.

А вот каков был рабочий кабинет у «восходящей звезды». Из двери направо по стенке — рабочий стол, на нем направо — рукопись, черниль­ница, перья, карандаши и несколько фотографий знаменитых писателей без рамок. Над столом — картина его любимца Левитана — грустная серая река в грустных серых берегах; по другой стене — открытый лом­берный стол и на нем фотографии без рамок, в углу — печка. Несколько стульев. На полу — две малороссийских плахты. Напротив входной двери — еще дверь, и над ней прибиты веером шесть деревянных круглых красных ложек. Налево от входной двери — два окна. Вот и все. Вот, где тогда рабо­тал Чехов. Вот, где он нам писал такие чудесные вещи. Вот, когда оправ­далась пословица: «не красна изба углами, а красна пирогами». А вкус­ные и занятные пироги пек нам Чехов. За дверью в другую комнату я услыхала шорох. «Там,— говорит,— моя тайная канцелярия. Там мой братишка Миша переписывает мое писание». Антон Павлович не предупреж­дал меня, когда у него свободные часы, и боюсь, что я ввалилась во время его работы. «Вот,— говорит,— пишу большую вещь, заставляют. Восемь­десят листов. Говорят, надо писать большое, не закисать на мелочи. Боюсь. Что-то выйдет из этого» 21. Я позволила себе сказать ему: «Но ваши мелкие вещи так ярки и так образны, не забрасывайте их». В разговоре я спросила его: «Не рассердитесь, если я задам вам вопрос?» Пошутил: «Дерзайте, живы останетесь». «Отчего, скажите, несмотря на то, что в большей части ваших рассказов вы можете мертвого рассмешить, везде у вас звенит какая-то скорбная струна?» Тогда он серьезно сказал: «А что же на свете веселого, сударыня моя, покажите пальчиком». Он все под­водил меня к картине Левитана. Сделает из руки трубочку и любуется. «Посмотрите, посмотрите! Какая красота!». А на меня от этой картины веяло грустью и смертью.

В этот сезон в Москве он бывал у меня довольно часто. Мы с сестрой моей, артисткой Н. А. Гусевой22, нанимали у немцев две комнаты. Моя была параднее, но в стороне, и ход через немецкую гостиную мимо двух страшно злющих охотничьих собак, которых и я, и Чехов страшно боя­лись. Сестрина комната была ближе к входной двери. Обстановка очень скромная, и мы конфузились принимать его там, но он ее предпочитал. «Тут,— говорит,— пятки по крайней мере целы будут». Комната сама по себе была длинная и такая узкая, что вытягивая руки и раскачиваясь, он касался стен, и это страшно его забавляло. Бывало не посидит, а все ходит и говорит, говорит. И ведь не скучал же он у нас. А раз показали мы ему поближе нашу служанку: огромную мужского роста деревенскую девку, бесоногую, с тонкой косичкой, перевязанной тряпкой, в страшно коротком старом красном сарафане и плисовой когда-то черной кофте, которая на ее монументальном бюсте порыжела и протиралаСБ,— при виде ее его удовольствию не было границ. Попросил ее принести стакан воды. Конечно, принесла в руках. Я сделала ей замечание: «Что это? Разве так вежливо, Дорина?» Девка разобиделась, окрысилась: «Я не Дорина, да никогда еще ей и не была. Может, ваши питерские Дорины, а я не таковская и не смеете страмить...» — хлопнула дверью и ушла, а мы все трое чуть не попадали от этого дивертисмента, как назвал это проис­шествие Чехов, кот