Том 68. Чехов — страница 192 из 305

Мое выступление вызвало настоящий восторг, потому что я, читая наши разговоры с Антон Павловичем, его слова передавал его голосом, его интонациями, что произвело потрясающее впечатление на семью: мать и сестра плакали.

Через несколько дней ко мне приезжали Станиславский с Немиро­вичем и предлагали поступить в их труппу.

Вскоре после этого утренника мы были приглашены к Марье Павлов­не, где были и Чеховы, живущие в Москве, а среди них и сын Александра Павловича, Михаил, молодой ученик школы Художественного театра, поразивший нас талантливостью жестов: они с сыном Ивана Павловича, студентом Володей, прощаясь в прихожей, что-то манипулировали со шляпами так забавно, что мы из столовой, глядя на них, очень смеялись.

Кто-то сказал:

Это совершенно по-чеховски! Новое поколение.

А через несколько лет я видел Мишу в Первой студии Художественного театра в пьесе, переделанной из рассказа Диккенса «Сверчок на печи», и его игра меня взволновала до слез.

В 1915 году, 14 декабря видел его второй раз в «Потопе»; играл тоже с большим талантом.

Евгения Яковлевна за пять лет очень состарилась. Мы обрадовались друг другу как родные. Она всегда меня любила. Стала бранить Ялтуг с восторгом вспоминать Московскую губернию:

Здесь лучше, леса, можно по грибы ходить, их тут много, а там что... одно море...

И до чего она была очаровательна в своей наивности.

* * *

Ездил я и на открытие «Комнаты имени Антона Павловича Чехова» для туберкулезного литератора в санатории по Нпколаевской дороге, ка­жется, вблизи станции Крюкова, забыл какого доктора.

Ехал я туда в вагоне с Иваном Павловичем, его женой, милой женщи­ной, и сыном.

ЧЕХОВ

Портрет маслом работы П. А. Ннлуса Портрет был начат в 1902 г. Закончен уже после смерти Чехова Дом-музей Чехова, Москва

Иван Павлович напоминал покойного брата одним жестом. Он был очень хозяйственный человек, сейчас раскрыл погребец, угостил водочкой и какой-то закуской, и мы незаметно доехали до санаторпп, где был «пир горой».

* * *

«Литературное ханжество — самое скверное ханжество», — сказал

мне Чехов (писал он об этом и Суворину) 90.

* * *

Отлично писал Горькому: «У вас так много определений... по­нятно, когда я пишу: „Человек сел на траву..." Наоборот, неудобопонятно, если я пишу: „Высокий, узкогрудый, среднего роста человек с рыжей бородкой сел на зеленую, уже измятую пешеходами траву, сел бес­шумно, робко и пугливо оглядываясь"» 91.

* * #

Чехов говорил:

«Писателю надо непременно в себе выработать аоркого, неугомонного наблюдателя... Настолько, понимаете, выработать, чтоб это вошло прямо

в привычку... сделалось как бы второй натурой».

* * *

У Чехова каждый год менялось лицо.

Благородство Чехова — цветы, животные, благородство людских по­ступков.

* * *

Со всеми он был одинаков, какого бы ранга человек ни был.

* * *

Всеволод Гаршин, которого, несмотря на краткое знакомство, он успел

полюбить всей душой, весной 1888 года кончает самоубийством. ...

* * *

Ехал из Ельца. Купил на станции «Пестрые рассказы» Чехова в

1887 году, читал, не отрываясь.

* * *

Однажды он сказал (по своему обыкновению, внезапно):

Знаете, какая раз была история со мной?

И, посмотрев некоторое время в лицо мне через плечо, принялся хо­хотать:

Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сум- батов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да, пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!»

И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: «И он...»

В его записной книжке есть кое-что, что я слышал от него самого. Он, например, не раз спрашивал меня (каждый раз забывая, что уже го­ворил это, и каждый раз смеясь от всей души):

Послушайте, а вы знаете тип такой дамы, глядя на которую, всег­да думаешь, что у нее под корсажем жабры?

Не раз говорил:

В природе из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а вот у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница...

Ужасно обедать каждый день с человеком, который заикается и говорит глупости...

Когда бездарная актриса ест куропатку, мне жаль куропатку, ко­торая была во сто раз умнее и талантливее этой актрисы...92.

Иногда говорил:

Писатель должен быть нищим, должен быть в таком положении, чтобы он знал, что помрет с голоду, если не будет писать, будет потакать своей лени. Писателей надо отдавать в арестантские роты итампринуж- дать их писать карцерами, поркой, побоями... Ах, как я благодарен судьбе, что был в молодости так беден!

Как он восхищался Давыдовой! 93

Придет, бывало, к ней Мамин-Сибиряк: «Александра Аркадьевна, у меня ни копейки, дайте хоть пятьдесят рублей авансу». — «Хоть умри­те, милый, не дам. Дам только в том случае, если согласитесь, что я запру вас сейчас у себя в кабинете на замок, пришлю вам чернил, перо, бумаги и три бутылки пива и выпущу тогда, когда вы постучите и скажете мне, что у вас готов рассказ».

А иногда говорил совсем другое:

Писатель должен быть баснословно богат, так богат, чтобы он мог в любую минуту отправиться в путешествие вокруг света на собственной яхте, снарядить экспедицию к истокам Нила, Южному полюсу, в Тибет и Аравию, купить себе весь Кавказ или Гималаи... Толстой говорит, что человеку нужно всего три аршина земли. Вздор — три аршина земли нуж­но мертвому, а живому нужен весь земной шар. И особенно — писателю...

* * *

Замечательная есть строка в его записной книжке:

Как я буду лежать в могиле один, так в сущности я и живу один 94.

* * *

Про московских «декадентов», как тогда называли их, он однажды сказал:

Какие они декаденты, они здоровеннейшие мужики! Их бы в арес­тантские роты отдать...

Однажды он, в небольшой компании близких людей, поехал в Алуп- ку и завтракал там в ресторане, был весел, много шутил. Вдруг из сидев­ших за соседним столом поднялся какой-то господин с бокалом в руке:

Господа! Я предлагаю тост за присутствующего среди нас Антона Павловича, гордость нашей литературы, певца сумеречных настрое­ний...

Побледнев, он встал и вышел.

* * *

Я приезжал, и случалось, что мы, сидя у него в кабинете, молчали все утро, просматривая газбты, которых он получал множество. Он го­ворил: «Давайте газеты читать и выуживать из провинциальной хроники темы для драм и водевилей».

Иногда он вдруг опускал газету, сбрасывал пенсне и принимался тихо и сладко хохотать.

Что такое вы прочли?

Самарский купец Бабкин, — хохоча, отвечал он тонким голосом,— завещал все свое состояние на памятник Гегелю.

Вы шутите?

Ей богу, нет, Гегелю.

А то, опуская газету, внезапно спрашивал:

Что вы обо мне будете писать в своих воспоминаниях?

Это вы будете обо мне писать. Вы переживете меня.

Да вы мне в дети годитесь.

Все равно. В вас народная кровь.

А в вас дворянская. Мужики и купцы страшно быстро вырождают­ся. Прочтите-ка мою повесть «Три года». А потом вы же здоровенней­ший мужчина, только худы очень, как хорошая борзая. Принимайте аппетитные капли и будете жить сто лет. Я пропишу вам нынче же, я ведь доктор. Ко мне сам Никодим Палыч Кондаков обращался, и я его вылечил. А в воспоминаниях обо мне не пишите, что я был «симпатич­ный талант и кристальной чистоты человек».

Это про меня писали, — говорил я, — писали будто я симпатич­ное дарование.

Он принимался хохотать с тем мучительным удовольствием, с которым он хохотал тогда, когда ему что-нибудь особенно нравилось.

Постойте, а как про вас Короленко написал?

Это не Короленко, а Златовратский. Про один из моих первых рас­сказов. Он написал, что этот рассказ «сделал бы честь и более крупному таланту».

Он со смехом падал головой на колени, потом надевал пенсне и, глядя на меня зорко и весело, говорил:

Все-таки это лучше, чем про меня писали. Только вот вам мой совет, — вдруг прибавлял он: — перестаньте быть дилетантом, сделай­тесь хоть немного мастеровым. Это очень скверно, как я должен был пи­сать — из-за куска хлеба, но в некоторой мере обязательно надо быть мастеровым, а не ждать все время вдохновенья.

Потом, помолчав:

А Короленке надо жене изменить, обязательно, чтобы начать лучше писать. А тоончересчур благороден. Помните, как вы мне рассказывали, что он до слез восхищался однажды стихами в «Русском богатстве» какого- то Вербова или Веткова, где описывались «волки реакции», обступившие певца, народного поэта, в поле, в страшную метель, и то, как он звучно ударил по струнам лиры, что волки в страхе разбежались? Это вы правду рассказывали? 95

Честное слово, правду.

А кстати, вы знаете, что в Перми все извозчики похожи на Добро­любова?

Вы не любите Добролюбова?

Нет, люблю. Это же порядочные были люди. Не то, что Скабичев­ский, который писал, что я умру под забором от пьянства, так как у меня «искры божьей нет».

Вы знаете,—говорил я, — мне Скабичевский сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужи­ком не разговаривал.

Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и про рассказы из народного быта писал!

Необыкновенно радовался он однажды, когда я рассказал ему, что наш сельский дьякон до крупинки съел как-то на именинах моего отца фунта два икры. Этой историей он начал свою повесть «В овраге».

Он любил повторять, что если человек не работает, не живет постоянно в художественной атмосфере, то, будь он хоть Соломон премудрый, все будет чувствовать себя пустым, бездарным.