Том 68. Чехов — страница 206 из 305

Я прочел 3. несколько отрывков из „Воспоминаний" Горького о Чехове (решитель­но, воспоминания Горького о великих людях, с которыми он был знаком, — я имею в виду Толстого и Чехова,— являются в наши дни уникальными: у Горького та же необыкновенная зоркость, что и у Карлейля в его „ Реминисценциях ", и тот же дар про­никновения, но без предвзятости последнего). Воспоминания Горького рисуют челове­ка настолько отчетливо, что нам кажется, будто он находится рядом. Надо будет до­биться, чтобы их перевели для последнего тома собрания сочинений Чехова!»

«Я только что прочел 3. начало „Скучной истории" в поистине великолепном пе­реводе Дени Роша, и мы оба пришли к выводу, что, пожалуй, Чехов никогда не созда­вал ничего более прекрасного,— записывает Дю Бос 24 мая 1923 г.— Чтение его про­изведений почти всегда глубоко потрясает, и это объясняется тем, что, беря в руки его книгу, думаешь, будто хорошо понимаешь значение слова „жизнь", но вскоре обна­руживаешь, что вовсе его не понимал (...) В сущности, многое в нем поражает меня даже сильнее того главного, что поражает в Браунинге 9. Я смотрю на них обоих, как на людей, которые, сталкиваясь с самыми хитроумными и, на первый взгляд, весь­ма солидными теоретическими построениями (а все мы в конечном счете так или иначе создаем их), срывают все иллюзорные покровы с этих вторичных построений и говорят нам: „Да, все это прекрасно и замечательно, однако вы, сами того не замечая, прогля­дели нечто куда более важное, то, что является первоосновой всего" . Браунинг, Чехов. Толстой, каждый на свой лад, как бы постоянно твердят вам: важнее всего — челове­ческая природа, жизнь, извечные чувства и настроения, а уж потом только идут

различия, обусловленные местом и временем, национальностью и т. д. (...) Но когда вы по-настоящему остаетесь наедине с самим собой, вы обнаруживаете, что приходите к тому же, что сталкиваетесь с теми же устремлениями и трудностями, как и всякий другой человек. Вот почему такие люди, как Браунинг и Чехов, были бы особенно нуж­ны Францпп в настоящее время, когда мы стали склонны забывать, сколько у нас об­щего с другими (...)».

В апреле 1924 г. Дю Бос снова берется за свой дневник, п в нем все чаще появля­ются записи, посвященные Чехову: «Почему это просветленное отчаяние неизменно представляется мне важнейшим тонизирующим средством? И я настолько отчетливо это ощущаю, что сила влияния Чехова на меня почти полностью объясняется именно этнм (...) Моралист, в сущности, целиком связан сучением, которое он проповедует (...) Мы хотим показать, что своеобразное велпчпе Чехова как раз и состоит в том, что он сумел избегнуть этого правила, что он даже никогда не призывал к той целомудренной скромности, которую, по словам Горького, излучал уже одним своим присутствием. Основной пафос Толстого н близких ему писателей состоит в доказательстве того (...), что нужно во что бы то ни стало найти ответ на вопрос (время не ждет, нужно найти ответ тотчас же, не найдя ответа, нельзя жить — Толстой). И этот ответ, получаемый почти всегда ценою частичного отказа от доводов разума (на что никогда не согласились бы ни Леонардо, нн Валери 10, ни Чехов), тотчас же начинают проповедовать, доказы­вать его всеобщую значимость; на его основе стремятся поучать и обращать в свою ве­ру. Стремление поучать чаще всего признак слабости ума и силы темперамента; отказ от поучения — подлинная сила, принимающая обличье слабости в глазах тех, кто ни­чего не понимает в людях, следующих велению разума».

24 апреля 1924 г. Дю Бос записывает: «Я страшно устал от всех крайностей, на­столько, что становлюсь нетерпимым к любому вйду пафоса, в том числе и к интеллек­туальному пафосу, и мне хотелось бы показать, что Чехов, как никто другой, свободен •от всякого пафоса (...)

Ai\ТОМt ICHtKllOV

SALII

IR А О U 11 OU R^^E par UENIS roche

MTH0GRAPHI1S Dt

10NN/ KRISIIANS

ТИТУЛЬНЫtt ЛИСТ ФРАНЦУЗСКОГО ИЗДАНИЯ «ПАЛАТЫ № 6» ПЕРЕВОД ДЕНИ РОША, editions du pre aux clercs ЛИТОГРАФИИ 'гони КРИСТИАНС

Парпж, 1945

2 мая 1924 г.: Чехов обладает удивительной способностью терпеливо ждать, пока не получит возможности удостовериться в каждом из приводимых им фактов: кажется, что он владеет особым даром сохранять самообладание и достоинство во всех жизненных положениях (...)

Именно уважение к самому себе стоит для Чехова па первом месте. Ах, эта „цело­мудренная скромность", которая у французов вызывает представление либо о показ­ной добродетели, либо о скрытой чувственности; „was ziemt" [141], о чем говорил Гете, в равной степени далеко и от целомудренной скромности Чехова и от нашего по­нятия (уже почти архаического) о благопристойности; дело в том, что благопристой­ность куда более связана с поведением в обществе, чем с уважением к самому себе; для француза наиболее важным остается мнение окружающих. Чехова же уважение других интересует лишь как производное от уважения к самому себе; для французско­го моралиста, даже для моралиста XVII века, это не совсем одно и то же; в обоих слу­чаях результат практически будет тем же самым, но, с точки зрения французов, исход­ным является внешнее окружение, с точки зрения Чехова,— внутренний мир, внутрен­няя чистота человека, которая распространяется на все (...)

Никто не обладал более утонченной скромностью, чем Чехов: он полагал, что че­ловек должен следовать своему внутреннему пониманию приличий, которое значитель­но шире общепринятых правил поведения (...) (Никто не обладал таким) удивитель­ным, единственным в своем роде характером, свободным от всякой религиозности •(...) Ибо основное, что мне хотелось бы показать на примере моего Чехова,— это то, чего может достигнуть человек без помощи религии и, больше того, даже без какой бы то ни было формы духовной драматизации» (...)

19 мая 1924 г. Дю Бос записал в своем дневнике: «Главное сходство между Чехо­вым и Гарди 11 заключается в отказе обоих от какого бы то ни было принижения ра-еума (...) Перечитав „Агафью", я несколько глубже понял те мотивы, по которым во многих новеллах Чехова отсутствует развязка, понял, почему его новеллы иногда даже резко обрываются, ставя этим в тупик читателя: мне теперь кажется, что Чехов

обрывает повествование тогда, когда все, что можно было бы еще добавить, уже не будет ни новым, ни истинным (именно в атом и состоит присущее Чехову тонкое умение соче­тать между собою правду и новизну). Он уважает своего читателя так, как уважают своего соседа, и он никогда не станет задерживать его внимание на том, что читатель сам может домыслить или вообразить».

Запись от 21 мая 1924 г.: «Я думаю, что для точного определения общей позиции и индивидуальных особенностей Чехова надо было бы найти термин, представляющий собою нечто среднее между понятиями мудрости и святости: в самом деле в Чехове невозможно обнаружить даже крупицы снисходительности, которая обычно неотдели­ма от мудрости; вместе с тем он абсолютно чужд той крайней нетерпимости, которая не­изменно сопутствует святости, и больше того, он резко осуждает такую нетерпимость. Между Чеховым и Марком Аврелием так много общего, что я даже поставил их сочине­ния на одну полку в моей библиотеке (...) Однако Чехов отличается от Марка Аврелия отсутствием всякой видимости грусти. И в самом деле — на лице Марка Аврелия, ко­торое сохранили нам его бюсты и барельефы, сквозит усталость и его восприятие жиз­ни выставлено напоказ; да, именно напоказ: у Марка Аврелия оно было выставлено на­показ, и он хотел до конца оставаться таким. Но все это создает впечатление, что умуд­ренность придавала его чертам выражение какой-то величественной грусти. Чехов же никогда не рисуется, он всегда естествен, всегда остается самим собою».

24 мая того же года Дю Бос делает следующую запись: «Вчера состоялась моя пер­вая лекция о Чехове (...) В заключение я прочел конец его новеллы „Дама с собачкой" и почувствовал, что аудитория полностью разделяет мое волнение (...) Начав чтение, я почувствовал, как с первых же слов меня охватил трепет, трепет, который пред­шествует высшему озарению, и мой голос сам собой перешел, как мне хотелось, на регистр leise[142] (...) Мне кажется, что пьянящему бальному залу, которому уподобляется жизнь в произведениях Толстого, я начинаю предпочитать глубокие и спокойные воды чеховского пруда, они мне ближе».

Шесть публичных лекций, посвященных Чехову, были прочтены Дю Босом летом 1924 г. Но и впоследствии Дю Бос сохранил неизменно привязанность к писателю, ко­торого он называл «непревзойденным».

Запись от 17 января 1925 г.:«Говоря о творчестве Чехова, следует помнить, что сам писатель не подвержен депрессии; во всяком случае, если в нем и таится предрасполо­жение к депрессии, то его удивительное и проникновенное душевное равновесие побеж­дает это предрасположение; подвержены депрессии его персонажи, а это — совсем дру­гое: именно тут следует искать объяснение тому, что автор, обладающий нормальным жизненным тонусом и, главное, волей к сохранению этого тонуса, автор, прячущийся за своими героями, добивается того, что его произведения действуют на читателя, как тонизирующее средство; (...) между тем Гарди сам подвержен депрессии, он типичный ипохондрик и наделяет своих персонажей своей собственной депрессией, особен­но тех, которые к ней предрасположены (это, кстати,— одно из наиболее уязвимых мест Гарди, из-за этого ему никак не удается оставаться беспристрастным, и Чехов превос­ходит его благодаря своей беспристрастности)».

«Трудности, которые таит перевод произведений Чехова,— записывает Дю Бос 31 марта 1926 г.,— почти не поддаются определению. Весь Чехов (я имею в виду его средства выразительности) — в этом ровном течении воды, в этой равнодушной покор­ности, которые представляют собой характерные черты самой жизни. Переводчику ни разу не удается схватиться врукопашную с неподатливым, но ясным текстом, не уда­ется вступить в борьбу, в которой он может потерпеть поражение, но зато он отчетливо знает, с чем имеет дело; перед переводчиком Чехова трудностей как будто нет, а на са­мом деле — они повсюду, на каждом шагу. К счастью, едва ли найдется другой гени­альный писатель, которому так мало бы вредило несовершенство перевода (в этом Че­хов также сходен с Толстым): я не знаю другого примера высокого искусства, так мало зависящего от формы, в которую оно облечено; здесь язык являет собой такой же живой процесс, как это было в эпоху, предшествовавшую дифференциации языков (...)