приобретать характер и значение высокой трагедии. Стремясь к будущему, призывая всеми силами души то неведомое, которое должно прийти и все изменить, предчувствуя надвигающуюся катастрофу, эта среда, состоящая из людей честных и чистых, но бесконечно усталых и обессиливших под бременем повседневных забот, становится прибежищем даже для страстных сторонников действия и возмущения. Эта исповедальня, где люди жалуются, оплакивают прошлое и настоящее и клянут жизнь, становится местом очищения и передышки, местом, где слабость оборачивается силой, растерянность превращается в веру; и вот — перед нами мир, где все неразумное, все нелепое преобразуется и каким-то чудом преодолевается. Слабость и покорность вполне извинительны в этом мире, где слово любить тождественно слову жалеть. Все это может показаться весьма заурядным, беспомощным и наивным (Чехову в какой-то мере присуще „резонерство", он — один из наследников этой традиции русской литературы, берущей свое начало еще в XVIII веке; отличительная ее черта — любовь к рассуждениям на различные темы, нередко общепринятые и не требующие рассуждения), но существует еще само искусство Чехова, присущая его творчеству поистине гениальная выразительность, которая занимает •своеобразное промежуточное положение между общепринятым натурализмом и импрессионизмом, необыкновенно действующим на чувства и воображение импрессионизмом, о котором, быть может, сам писатель и не подозревал; существуют неповторимые чеховские интонации, его простые и точные слова, которые порою кажутся колдовскими и пророческими; и, наконец, самое главное: то, что все у Чехова — правда.
Но важней всего то, что вера Чехова в своей основе трагическая, но приносящая умиротворение и бодрость, не есть вера идеалистическая и абстрактная, в ней нет ничего ни от философии, ни от этики, она обладает, если можно так выразиться, всеми атрибутами, всей святостью веры в бога, в реально существующего бога, которого он именует истинным богом, но который насквозь пронизан светским духом. Думая о Чехове, невольно приходишь к мысли, что представление о боге есть (или может быть) представление в высшей степени светское» (Pierre Souvtchinsky. L'llorizon de Tche- khov.— «Cahiers de la Compagnie Madeleine Renaud— J.-L. Barrault», VI. P., 1954).
«Трагическая в своей основе», но «приносящая умиротворение и бодрость» — такова вера, такова мысль Чехова. И как это правильно, что мир Чехова — это мир, где «все неразумное, все нелепое преобразуется и каким-то чудом преодолевается!» Во всяком большом искусстве есть элемент тайны: вот почему такие понятия, как «реализм» и «импрессионизм» в применении к Чехову, хотя и правильны, но не позволяют полностью раскрыть характер его творчества, дать исчерпывающее объяснение тому, что оно собой в действительности представляет.
Этот неуловимый элемент ускользает от умов неповоротливых, угрюмых, склонных к поучениям, от людей, слишком убежденных в абсолютном и неоспоримом примате разума над чувством или попросту погрязших в тривиальности, которая является одним из самых больших пороков литературных критиков. Он ускользает от всех этих критиков, которые зачастую обладают большой эрудицией и солидными познаниями в области истории литературы и философии, но только в виде исключения вкусом и художественным чутьем. И подобные люди, не «чувствующие» искусства, не умеющие различить мелодии, звучащей в произведении, как не умел этого Шестов, берутся судить о творчестве такого утонченного, такого неповторимо своеобразного художника, как Чехов! Впрочем, Чехов вовсе не был чужд идей, он понимал то, что ныне именуют «идейной позицией» или «социальным заказом»; всем этим текст произведений Чехова, можно сказать, в какой-то мере пропитан, порою писатель слегка касается этих тем, но делает это ненавязчиво, намеками, никогда ничего не растолковывая. Нужно уметь анализировать всю лексическую ткань его прозы, а не отдельные слова, которыми Чехов пользуется необыкновенно бережливо, причем каждое из них занимает свое определенное, незыблемое место в канве повествования. Пожалуй, во всей русской и мировой литературе не существует другого писателя, чье творчество было бы столь продумано, столь искусно построено, столь тщательно отделано, столь изящно выражено и при этом — столь поэтично.
3
Двадцать пятая годовщина со дня смерти Чехова была отмечена в Париже постановкой «Трех сестер» труппой Питоевых. Премьера пьесы состоялась 26 июня 1929 г. в «Theatre des Arts».
Дочь Жоржа Питоева — Анюта Питоева рассказывает о том подъеме, с каким проходили репетиции пьесы: «Труппаработает над „Тремя сестрами" с необыкновенным увлечением: женщины забыли о косметике, мужчины сосредоточенны и молчаливы ...
Они верят в свое дело. Жорж Питоев готовит постановку чеховского шедевра, движимый любовью к Антону Чехову, которая живет в нем еще с отроческих лет. Все стремятся бережно воспроизвести эту столь правдивую и глубоко реалистическую картину русского общества восьмидесятых годов XIX века. Ведь надо суметь передать тоску, характерную для таких неудавшихся, загубленных существований, каким было существование чеховских трех сестер, чья жизнь сводилась исключительно к тому, чтобы подготовлять будущее для грядущих поколений/...;
Он умел озарять создания русских писателей тем светом, которым были освещены у себя на родине герои этих пьес — слегка поблекшие люди недавнего прошлого; выходя на сцену, они начинали говорить и внезапно останавливались, умолкали, словно о чем-то задумывались; они растерянно переводили взгляд с предмета на предмет, голос у них был приглушен от волнения, чувствовалось, что из их глаз готовы хлынуть потоки слез, но они усилием воли сдерживали их, и в их голосе, несмотря ни на что, звучали нотки надежды. Да, когда раздвигался голубой занавес, мужчины и женщины, которых Жорж Питоев воссоздавал на сцене, были именно такими, какими их создали Толстой, Горький, Чехов» (Aniouta Р i t о ё f f. Ludmilla, ma mere. P., 1955).
«Три сестры» — один из самых прекрасных спектаклей, поставленных Питоевым. Много самых простых людей приходило по вечерам в его ложу, чтобы поделиться с ним и его женой, Людмилой Питоевой, тем глубоким впечатлением, которое произвел на них Чехов. Критика очень тепло встретила спектакль.
«Надо воздать должное Жоря«у Питоеву,— писал выдающийся театральный деятель, режиссер, актер и критик Андре Антуан.— Если бы не он, то многие великие произведения зарубежных писателей оставались бы для нас неизвестными ... На этом спектакле я увидел то, чего мы до сих пор во Франции никогда не видали: движение актеров, мизансцены, использующие все сценическое пространство и дающие такую свободу — все это удивительно живо и ново...» (Цит. по книге Aniouta Р i t о ё f f, p. 179).
«Три сестры» прошли с триумфом. Правда, глубоко новаторская драматургия Чехова, быть может, не была еще до конца понята: это произойдет лишь позднее, в 1954 г., когда слава великого русского драматурга достигнет своего апогея и такие постановщики, как Ж. Л. Барро, и такие специалисты в области русского театра, как Нина Гурфинкель, разъяснят широкой публике новизну чеховских воззрений на театр.
Но так или иначе, в хвалебных отзывах недостатка не было!.. «Постановка просто великолепна^...) Говорят: „ Тут раскрывается русская душа; это — картина довоенной, дореволюционной жизни". Но приходя в театр,забываешь обо всех этих умных вещах, попросту думаешь: „Вот — истинный шедевр человечности и поэзии"» («Paris-Midi», от 26 января 1929).
Жозеф Кессель с глубоким волнением писал в статье «Редкий вечер»: «Я отлично знаю все, что можно сказать против пьесы Антона Чехова (...) Я все это знаю, но меня это нисколько не смущает. Когда речь идет о таком своеобразном, проникновенном и нежном таланте, как у Чехова, все возражения, которые казались бы уместными, если бь: речь шла о посредственном или даже вполне уважаемом авторе, здесь кажутся ■просто ребяческими ... Какое счастье — безоглядно подчиняться великому писателю! Критический ум умолкает перед столь простой драмой (...)
Растянутость, неопределенность завязки? Но ведь это необходимо, чтобы верно живописать людей, у которых нет другого выхода из окружающей их душной атмосферы, как только мечтать, говорить! Медленное развитие действия верно передает медленный темп их сумеречной жизни (...) И с каким волнением мы смотрим эту пьесу, написанную лет тридцать назад и ставшую ныне, в результате русской революции, исторической пьесой (...)
Произведение, отмеченное печатью вдохновения, всегда говорит само за себя, оно обогащается, вбирая в себя, казалось бы, противоречивые элементы, что для любого другого произведения, менее совершенного, было бы губительным. „Три сестры" не нуждаются в защите. Разве надо защищать чистую и печальную мелодию, прекрасную жалобную песнь, стихотворение, исполненное безнадежности? (...) Весь талант Чехова соткан из неподдающихся анализу элементов. Здесь не место говорить о его повестях п рассказах. Но необходимо, во всяком случае, помнить, что Чехов — один из величайших писателей России, которая дала миру писателей несравненных (...) Больше всего чарует в нем глубокая меланхолия и необычайная нежность. В его таланте есть что-то от музыки, от сероватого неба, от сумерек. И чудо состоит в том, что вся эта тонкость п мягкость, вся пронизывающая чеховское творчество задушевность не блекнут и не тускнеют под безжалостным светом театральной рампы. Чехов не делает ни малейшей уступки пресловутому „драматургическому видению ". Он сохраняет присущую его стилю гибкость и пластичность, он не торопится, не стремится к прямолинейным конфликтам. И все же он трогает, убеждает и потрясает. Я не берусь объяснять причины его влияния: его сила таится в очаровании, а очарование не поддается анализу. Его на-