Том 68. Чехов — страница 29 из 305

Она опять склонила голову на кресло и продолжала, стараясь гово­рить тише, чтобы не услышали в зале:

Жениха я презираю, себя презираю, бабушку презираю, маму пре­зираю... Я погибла!

Ну, ну... —проговорил Саша тихо и засмеялся.— Это ничего... хорошо. Значит, вам уехать надо... Ну, что ж!д

И Саша опять засмеялся и начал притоптывать туфлями, как бы танцуя от радости.

Чудесно, — сказал он, потирая руки. — Завтра, значит, вы поедете на вокзал меня провожать...® Так... Я багаж ваш заберу в свой чемодан и билет вам возьму, и когда третий звонок, вы войдете в вагон, мы и поедем. Паспорт у вас есть?

Есть, — сказала она, поднимаясь и поправляя волосы®.

Хорошо... Так...

На глазах у нее заблестели слезы.

3Клянусь вам, вы не пожалеете и не раскаетесь11, — сказал Саша, помолчав. — Увезу вас, будете учиться, а там пусть вас носит судьба! Итак, значит, завтра поедем?

О да! Бога ради!

Наде казалось, что она очень взволнована, что на душе у нее тяжело, как никогда, что теперь до самого отъезда придется страдать и мучительно думать, но едва она пришла к себе наверх и прилегла на постель, как тот­час же уснула и спала крепко, с заплаканным лицом, с улыбкой, до самого вечера.

V

Послали за извозчиком. Надя, уже в шляпе и пальто, пошла наверх, чтобы еще раз взглянуть на мать, на все свое; она постояла в своей комна­те около постели, еще теплой, осмотрелась, потом пошла тихо к матери. Нина Ивановна спала, в комнате было тихо... Надя поцеловала мать и по­правила ей волосы, постояла минуты две... Потом, не спеша, вернулась вниз...

На дворе шел сильный дождь. Извозчик с крытым верхом, весь мокрый, стоял у подъезда.

Не поместишься с ним, Надя,— сказала бабушка, когда прислуга стала укладывать чемоданы. — Оставалась бы дома. Ишь ведь дождь ка­кой!

Надя хотела сказать что-то и не могла. Вот Саша, говоря что-то бабуш­ке, которая стояла в дверях заплаканная и крестила отъезжавшего, под­садил Надю, укрыл ей ноги пледом. Вот и сам он поместился рядом.

В добрый час! Господь благословит! — кричала с крыльца бабуш­ка.— Ты же, Саша, голубчик, смотри, не пей в Москве!

Да я не пью, бабуля!

В Москве нельзя не пить! Сохрани тебя царица небесная!

Ну, погодка! — проговорил Саша.

Надя теперь только заплакала. Теперь уже для нее ясно было,что она уедет непременно, чему она все-таки не верила, когда прощалась с бабуш­кой, когда глядела на мать. Прощай, город! И все ей вдруг припомнилось: и Андрей, и его отец, и новая квартира, и нагая дама с вазой, и все это уже не пугало, не тяготило, а было наивно, мелко и уходило все назад и назад. А когда сели в вагон и поезд тронулся, то все это прошлое, такое большое и серьезное, сжалось в комочек, и разворачивалось громадное, широкое будущее, которое до сих пор было так мало заметно. Дождь стучал в окна вагона, было видно только зеленое поле, мелькали телеграфные столбы да птицы на проволоках, и радость вдруг перехватила ей дыхание, она вспом­нила, что она едет на волю, едет учиться, а это все равно, что когда-то очень давно называлось уходить в казачество. Она и смеялась, и плакала, и мо­лилась...

Проехав три станции, послали домой телеграмму. Потом Саша всю до­рогу пил чай и говорил без умолку[58]. Обыкновенно, напившись чаю, он начинал беседовать с пассажирами, с кондукторами, рассказывал смеш­ное, ходил по вагонам, изумлялся и все говорил Наде, хватая себя за бока:

Ну, публика, доложу я вам!

А потом опять принимался за чай. Даже под конец скучно стало.

На другой день перед вечером приехали в Москву. Саша около вокзала побранился с извозчиком и сильно закашлялся, и когда Надя, прощаясь пожимала ему руку, то он никак не мог удержаться от кашля, был бледен, и говорил, что дорога утомила его. Он остался в Москве, а Надя поехала дальше в Петербург.

VI

В Петербурге Надя получала почти каждый день телеграммы и письма; пришли деньги, посылка с платьем. В октябре не надолго приезжала Ни­на Ивановна; лицо у нее было виноватое, испуганное, как будто она ожи­дала, что Надя нагрубит ей или спросит, зачем она приехала.

А я в Петербурге еще не была. Хороший город! —сказала она, как бы желая дать понять, что самое тяжелое, самое страшное уже пере­жито и что лучше не говорить обо всем этом.

Напившись чаю, она рассказала, что в то утро поджидали Надю до обе­да и не беспокоились, но когда пришла телеграмма, то все поняли, все стало ясно3, и бабушка упала, три дня лежала без движения и только сто­нала, а потом все молилась богу, плакала, воздевала руки (а горничные, глядя на нее, посмеивались) и с того времени как-то вся осунулась, при­смирела и стала неправильно произносить слова.

На тебя она не сердится,— рассказывала Нина Ивановна, — все ходит в твою комнату и крестит стены и твою постель. А в меня точно гром ударил. Я уже не та, что была.

Все время она не отрывала глаз от Нади, точно только теперь узнала ее. За обедом ела много, а ночью не спала, лежала тихо. И так пожила дней пять и уехала.

®Прошла осень, за ней прошла зима. Надя уже сильно тосковала и каждый день думала о матери, о бабушке, о своей постели. Письма из до­му приходили тихие, добрые, и казалось, все уже было прощено и забыто. В маев после экзаменов она поехала домой и на пути остановилась в Мо­скве, чтобы повидаться с Сашей. Он был все такой же, как и прошлым ле­том, бородатый, с всклоченной головой, все в том же сюртуке и парусин- ковых брюках, но вид у него был нездоровый, замученный, он и постарел, и похудел, и все покашливал.

Ах, вы приехали!1, — сказал он весело и засмеялся3. — Боже мой, Надя приехала! Голубушка!

Посидели в литографии, поговорили, потом поехали в ресторан завт­ракать; он ел, много говорил и все покашливал, а она не могла есть и толь­ко со страхом смотрела на него, боясь как бы он не свалился здесь в ресто­ране и не умер.

Саша, дорогой мой, — сказала она,е —вы больны!

Нет, я здоров.

Сегодня же увезу вас к себеж. Непременно!

Нельзя, — сказал Саша и засмеялся. — Я в будущем году к вам приеду, а теперь мы завтра едем на Волгу, я да еще тут один парень. Па­рень хороший, только из Санкт-Петербурга, вот беда! Говоришь ему, по­ложим, что мне хочется есть, что я оскорблен глубоко, задавлен насилием, что мы вырождаемся, а он мне в ответ на это толкует о великом инквизи­торе, о Зосиме, о настроениях мистических, о каких-то зигзагах гряду­щего — и это из страха ответить прямо на вопрос. Ведь ответить прямо на вопрос — страшно! Это все равно как при столпотворении смешение язы­ков: один просит — дай топор, а другой ему в ответ — поди к черту.

Поговорили о Петербурге, о новой жизни, и Саша все приходил в вос­торг и радовался.

Отлично, превосходно,— говорил он,— я очень рад. Вы не пожа­леете и не раскаетесь, клянусь вам. Ну, пусть вы будете жертвой3, но ведь так надо, без жертв нельзя, без нижних ступеней лестниц не бывает. Зато внуки и правнуки скажут спасибо!

Потом поехали на вокзал. Саша угощал чаем, яблоками, а когда поезд тронулся и он, улыбаясь, помахивал платком, то даже по ногам его видно было, что он очень болен.

Приехала Надя в свой город в полдень. Когда она ехала с вокзала до­мой, то улицы казались ей очень широкими, а дома маленькими, при­плюснутыми; людей не былой только встретился настройщик Швабе в ры­жем пальто[59]. Бабушка, совсем уже старая, по-прежнему полная и некра­сивая, охватила Надю руками и долго плакала, прижавшись лицом к ее плечу, и не могла оторваться. Нина Ивановна тоже сильно постарела и подурнела, как-то осунулась вся, но все еще по-прежнему была затянута, и бриллианты блестели у нее на пальцах.

Милая моя! — говорила она.— Милая моя!

Потом сидели все трое и молча плакали. Видно было, что и бабушка, и мать чувствовали, что прошлое потеряно навсегда и безвозвратно, нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости; так бывает, когда среди легкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск и хозяин дома, окажется, растра­тил, подделал — и прощай тогда на веки, легкая, беззаботная жизнь!

Надя пошла наверх и увидела ту же постель, те же окна с белыми наив­ными занавесками, а в окнах тот же сад, залитый солнцем, веселый, шум­ный! Она потрогала свой стол, постель, посидела, поплакала. И обедала хорошо, и чай с вкусными, жирными сливками. Вечером она легла спать, укрылась и все время улыбалась; почему-то было смешно лежать на этой теплой,* очень мягкой постели. А будет ли стучать ночью сторож?

Пришла на минутку Нина Ивановна, села.

Ну, как, Надя? — спросила она, помолчав.— Ты довольна? Очень довольна?

Довольна, мама®.

Нина Ивановна встала и перекрестила Надю и окна.

А я, как видишь, стала религиозной,— сказала она.— Знаешь, и книжек уже не читаю.

Отчего?

Так. Не читается. Жизнь моя уже кончена, я так понимаю. Ну, спи, господь с тобой.

Она ушла.

Тик-ток... — стучал ночью сторож.— Тик-ток, тик-ток...

На другой день вечером приходил Андрей Андреич, все такой же ти­хий, молчаливый, и играл на скрипке очень долго, с чувством, и Наде ка­залось, что ему больше уже ничего не оставалось на этом свете, как только играть. Он робко говорил Наде вы, но все еще1" любил и» как будто не верил себе, своим глазам; вот, казалось ему, проснется, и все окажется сном...

Прошел май, начался июнь. Надя уже привыкла к дому. Хлопоты ба­бушки за самоваром, глубокие вздохи, Андрей Андреич, игра на скрипке по вечерам стали прискучать ей. Она ходила по саду и улице, глядела на дома, на серые заборы, и ей казалось, что в городе все давно уже состари­лось, отжило и все только ждет не то конца, не то начала чего-то молодо­го, свежего. О если бы поскорее наступала эта новая, ясная жизнь, когда можно будет прямо и смело смотреть в глаза, сознавать, что ты прав, быть веселым, свободным! Будет же время, когда бабушкин дом, где все так уст­роено, что четыре прислуги иначе жить не могут, как только в одной комна­те, в подвальном этаже, в нечистоте,— будет же время, когда от этого до­ма не останется и следа, и о нем забудут, никто не будет помнить!