Глаза ее замутились и лоб позеленел, а сорочка окрасилась в розовое.
Она взмахнула руками, и что-то острое кольнуло глаза мои. Я только слышал далекий улетающий голос:
— Не будет под тобой земли... и, сжав, я подожгла стога!
Я был пыльным вихрем и несся по степи. Я умирал от жажды и отравлял ручьи. Я был пыльным и бесприветным вихрем.
ПОД КРОВОМ НОЧИСНЫ(II){*}
От темного угла моей тесной комнаты отваливается дымящийся черный ком и, тлеясь, плывет ко мне. И не тлеющийся ком, а красное горящее яблоко, и не яблоко, а самый обыкновенный глобус теперь повис надо мной и завертелся с зелеными морями и океаном и с желтой землей.
Вертится глобус — рябит в глазах, и вдруг серое чудовище выпускает из глобуса длинные зеленые когти и раскаленными усами колет меня.
Сижу я, будто, за чайным столом и ем сухари, а передо мной стоит мальчик с длинным личиком. Кто-то говорит из-под стола, что это не мальчик, а собака.
— А почему ты на ногах стоишь? — спрашиваю я мальчика.
— Это нам с прошлого года велено.
А я все еще не верю, что передо мной не мальчик, а собака.
— А ушами ты умеешь шевелить?
Мальчик пошевелил ушами.
И снова из-под стола раздался голос:
— Кто ушами шевелит, тот собачий сын.
Мальчик не спеша отходит от стола, и теперь для меня стало ясно, что это не мальчик, а собака: он шел вперевалку, неловко, а сзади торчал хвостик...
— — —
Тут я и проснулся.
— — —
Пересмотрев много сонников персидских и алыберских и нашего Мартына Задеку, прочитав Тепетник и Волховник, ища объяснения моим снам, я нашел, что видеть во сне проповедников нравственности или несколько штук (нечетное число) истухших окуней — к вероломству, видеть танцы — хорошо, а если сам танцуешь — нехорошо, пчелу видеть — слезы, видеть же черную перчатку, блины, красных раков и часы — к неприятности; вымазаться навозом — к деньгам, сесть в навоз — к большому горю; а если увидишь ноги у змеи — умрешь.
Бедовая доля{*}
Часть I
Предлагая вниманию благосклонного читателя мои путаные, пересыпанные глупостями рассказы, — считаю долгом предуведомить, что вышли они из-под моего пера не как плод взбаламученной фантазии, а как безыскусное описание подлинных ночных приключений, в которых руководил мной вожатый ночи — Сон.
5. ИВАН ГРОЗНЫЙ
И ровно и вперегонку, уступая и толкаясь, мы бежим по Моросейке на Красную площадь. Все мы спешим к Лобному месту послушать Объявление, о котором возвещалось с перекрестков и в тупиках.
На Спасской башне уж пропели часы полдень.
Народ все прибывал. Но Лобное место оставалось свободным, и только какие-то мальчишки по временам завладевали им тотчас же к общему удовольствию и развлечению летели вверх тормашками.
С помощью знакомого полотера с Зацепы я взобрался на кровлю Василия Блаженного, и от меня прекрасно видно было даже всякую мелочь.
Наконец, толпа, крякнув, осадила, головы обнажились, а на Лобном месте показался маленький человечек; он быль в высоких воротничках и смокинге, а голова его была повязана платком по-бабьи.
— Юродивый, — прокатилось по площади из уст в уста, — это юродивый сам.
На Спасской башне снова пропели часы и пели долго: тринадцать.
— Садитесь, господа, — сказал Юродивый, кланяясь на все четыре стороны: Кремлю, Замоскворечью, Историческому музею и Рядам.
Так как я сидел, то, не смея ослушаться, все-таки подобрался, будто усаживаясь, все же прочие, стоявшие внизу, хотя и было не совсем удобно, беспрекословно присели.
— Милостивые государыни и милостивые государи, — запел Юродивый знаменным распевом, — все мы учились заповедям, и всякий знает, что их десять штук. Не так ли, десять штук?
И в ответ прогудела толпа, как гудят Воистину воскрес на Пасхе в церквах.
— Ну, вот, господа, — продолжал Юродивый тем же распевом, — а на самом деле их не десять, а четырнадцатъ. Отцы наши утаили от нас, но и они мудрые, да и все мы искони блюли их все четырнадцать.
— Блюли, — проблеяла толпа.
— А! вот, видите! — пропел Юродивый, — а теперь по исчислениям Кугельгейма фон Густава пришло время провозгласить их полностью и начать исполнять не тайно, а в открытую. Внимайте же и пишите в сердце, вот новые заповеди:
11-я. — Не зевай.
12-я. — Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами.
13-я. — Прелюбы сотвори.
14-я. — Укради.
Юродивый залился таким веселым смехом и так затряс головой, что платок съехал ему на шею, и перед опешенным, сбитым с толку народом вдруг метнулись глаза, и грозное стало лицо царя Ивана.
На Спасской башне пропели часы и пели долго: четырнадцать.
7. ПИЛЁНЫЙ САХАР
Скатился я с крутого обрыва в сад. Да это загородный увеселительный сад Хуторок. Вон и касса. Подошел я к кассе билет взять. Заглянул в окошечко, а кассир-то знакомый — Беляков. Надо сказать, что с этим Беляковым вышла у меня одна нехорошая история и так все запуталось: стал я ему бельмом в глазу.
Беляков пил чай вприкуску, а другой кассир искал ему в голове.
«Ну, — думаю, — пропал я, без побоя не отпустит, убьет он меня».
— Мор на воши! — говорю им и вижу: Беляков побагровел весь от злости, зажал в кулак кусок пиленого сахара, встал и пошел к выходу.
— Убью! — отчеканилось во мне.
И я присел на корточки, стал таким маленьким и таким тоненьким да в щель под дверь и затиснулся, затаил дыхание, слушаю.
Беляков походил около кассы и презлой вернулся.
— Не нашел, а попадись только, я ему! — сказал Беляков другому кассиру, и они стали искаться.
А меня точно кто-то все подстегивает: хочу не дышать и не могу удержаться, и, как на грех, язык зачесался, я сдуру-то полез почесать и чихнул.
Беляков тут как тут.
— А! вот он! — да как хватит: кусок сахара прямо так в висок мне и вткнулся.
13. РЫСАК
Горел Петербург. На пожарных каланчах вывешено было: сбор всех частей, — да ничего не могли поделать. Горел Петербург со всех концов.
Я и еще один человек, нередкий спутник моих ночных похождений, покинув дом, приехали в бараки. В бараках нам отвели огромную комнату, и тут оказалось, что мы не одни: с нами неотлучно находился один известный русский поэт.
Мы смотрели в окно: улицы были запружены беглецами, и какие-то дамы, нагруженные чемоданами и желтыми коробками из-под шляп, тянулись по тротуару, словно в крестном ходу. Все говорили, что пожар страшный, и не кончится. Пахло гарью.
Мы тоже решили уехать. Взяли извозчика и втроем отправились в Москву. В Москве, не останавливаясь, мы проехали прямо на дачу в Петровский парк. На даче никого не застали. Потом явился знакомый актер, и мы стали рассказывать, какой в Петербурге страшный пожар, как мы сидели в бараках, как гарью пахнет я как мы заплатили извозчику семьдесят пять копеек.
— Теперь лошадь пропадет, — сказал поэт, — как же? Сделать без передышки от Петербурга до Москвы двадцать девять верст и сейчас же обратно в Петербург двадцать девять, лошадь не выдержит.
14. МЕДНЫЕ ПЯТАКИ{*}
Я стоял на берегу речки с фотографическим аппаратом и снимал двух носорогов. Носороги — на той стороне, и с ними три балбеса. Балбесы все лезли вперед и застили мне. Бился я немало времени и не мог снять носорогов.
Кричу балбесам:
— Эй вы, балбесы, на ту сторону переходите!
Послушали балбесы, вошли в воду. А я скинул с себя сапоги и тоже бух в речку, хочу к носорогам переплыть. Плыл, плыл и закрутило. Дна нет, четыре стены железных, а руки у меня крестом сложены. И крутит и крутит. Вот изловчился я, пошевелил ногами и вынырнул. Влез на чугунный столб — на столбе парниковая редиска — уселся на редиску и просидел семь дней и ночей, пока не сняли.
И растворились железные стены. Там бал, музыка, танцы. А омут, где меня крутило — несгораемый шкап с люком и подпольем. Полез я в подполье за медными пятаками, — их там мешок на мешке. Стал я выбирать из мешков пятаки и кидать в воду, чтобы узнать, глубока ли река. А пятаки не тонут, выплывают и не пятаками уж, а красными коробочками. Стал я вылавливать красные коробочки.
А меня стыдят:
— К чему тебе эти дырявые коробочки?
И знаю я, что коробочки ни к чему мне, и все-таки вылавливаю: брошу пятак, а выловлю коробочку.
— Я коллекцию собираю, — говорю виновато и от злости начинаю плевать на балбесов.
Плевал я, плевал, да всего себя с ног до головы и оплевал.
16. ЖЕЛЕЗНЫЙ ЦАРЬ{*}
Наша Софоровна старуха старая, девушка. А я будто вхожу в кухню и прошу Софоровну молока купить и шоколаду и вижу, на Софоровниной кровати лежит старик — старичок такой гаденький в кудряшках — муж Софоровны
— Не пойду я вам за шоколадом, — говорит муж Софоровны, — с какой стати!
«Ишь, какая гадина, думаю себе, никто тебя и не просит ходить!»
А Софоровна уж топочет по лестнице, несет молоко, шоколад и... воблу.
Увидал я воблу, говорю Софоровне:
— Зачем воблу-то принесли, отнесите ее обратно.
А старичок — муж Софоровны посматривает на меня и нехорошо так: лицо у него до зелени бледное, кожа студенистая, а на кончике носа красное пятнышко.
И входит наш старый приятель литератор Ф., для которого и весь этот шоколад затеяли.
— Пойдемте, — говорить Ф., — на площадь к Совету, весь Петербург собирается.
Я и пошел. И вот будто стоим мы с Ф. на площади у памятника. Памятник большой и высокий: высокая площадка со ступеньками, вокруг ограда и посреди во весь рост железный царь, а по бокам царя по три железных часовых. И вдруг вижу, железная фигура царя зашевелилась, и железные часовые зашевелились, и в ужасе я говорю:
— Шевелится! Шевелится!
А он железный уж сдвинулся с места и идет. Он железный идет к ступенькам, а за ним гуськом железные часовые.
И я услышал, как с разных концов переполненной народом площади заговорили:
— Он идет!
— Он ходит перед несчастьем!
— Несчастье над Петербургом.
Железный царь спустился с лестницы и, когда ступил он на последнюю ступеньку, из железного стал человеком и такой самый, как на Крюгеровском портрете, высокий, глаза навыкате, только волосы светлые и кудрями завиваются. И часовые из железных стали живыми — старыми щетинистыми солдатами.
Царь обратился к народу:
— Господа, — сказал царь, — я хотел вам сказать: сейчас в квартире художника Б. собралось все, что есть талантливого и культурного в России.
— Талантливого!! Культурного?! — захохотал, издеваясь, мой спутник.
— Тише, — говорю ему, — что вы делаете, ведь за это вас...
И в это время слышу, как кто-то из толпы называет меня по имени. Бросил я моего приятеля, выбрался из толпы и вижу старик стоит — муж Софоровны. Он еще отвратительнее в серой мягкой рубашке, подпоясанный кожаным поясом, до зелени бледный и студенистый с красным пятнышком на кончике носа, он протягивал мне обе руки:
— Целуй!
И глядя с отвращением на его до зелени бледные руки, я подумал: «вот за то, что я такой гордый, вот он, гадкий старик хочет, чтобы я унизился и поцеловал его гадкую руку с обручальным кольцом!» И стиснув зубы, я поцеловал гадкую руку с обручальным кольцом.
А старик, словно спохватившись, отдернул руки.
17. КРАСНАЯ КАПУСТА{*}
Я стою на берегу реки в толпе народа. Кто-то говорит, что этот народ соскочил с фресок, изображающих Страшный суд в Сольвычегодском Благовещенском соборе, и что река Дунай, Сафат и еще как-то, я не мог разобрать названия, так как все это говорилось на тарабарском языке.
Мы все чего-то ждем и очень волнуемся. Я не могу спокойно стоять и поминутно подбегаю то к одному, то к другому:
— Скоро ли?
Но вместо ответа мне показывают пальцами на какую-то темную массу, движущуюся со стороны леса.
На самом берегу, почти над водой, огорожено пространство. Там стоят два бочонка. На бочонки положена доска. Я пододвинулся к загородке и, удобно примостившись, стал вглядываться в движущуюся темную массу.
И понемногу начали обрисовываться странные фигуры. Впереди всех ехал на воле церемониймейстер — важный сановник с коричневой бородой в золотом кафтане, в руках его блестело золотое жезло. За церемониймейстером попарно шли дамы в длинных белых одеяниях босиком. А за каждой парой следовали слуги, несшие по два складных стула и опахало. Наконец, под балдахином показался король, Король был в голубой, как река, мантии, усеянной серебряными звездами, на руках белые рыцарские перчатки, лицо темное негритянское, а нос в виде серебряного серпа.
Мой сосед, по профессии фокусник, в рыжем пыльном парике, фыркнув, сказал по-русски:
— У этого короля, Наполеона, нос приставной! — и вдруг упал замертво.
И я увидел, как в толпе еще многие упали мертвыми, должно быть, наказанные за свое богохульство. Теперь почему-то выяснилось, что это совсем не простой король.
Шествие приближалось. Я разглядел стройного белого царедворца, очень юного. Следуя за королем, юный царедворец отдавал приказания. Потом опять потянулись дамы и слуги, а за слугами тряслись мужицкие телеги, доверху нагруженные красной капустой.
Все глаза были устремлены на короля. Король ступил к берегу в огороженное пространство. И тут я догадался, что лицо его закрыто маской, а тот стройный царедворец неживой — автомат.
Слуги между тем сложили балдахин, расставили стулья. Белые дамы, подобрав платья, уселись и, болтая босыми ногами, забормотали молитву. Король поклонился реке, и, подозвав автомата, уселся с автоматом на доску, положенную на бочонке, но так, что середина доски осталась свободна.
Мы все закричали ура и кричали до тех пор, пока церемониймейстер с коричневой бородой, в золотом кафтане, не сделал жезлом знака. Настудила мертвая тишина.
— Что же ты говоришь, — сказал король, обращаясь к автомату, — будто эта скамья сломается, а видишь, мы сидим на ней вдвоем, и она цела.
Голос короля был так молод и силен и обаятелен, что каждый из нас подпрыгнул от поднявшегося и в каждом из нас чувства молодости, силы и обаятельности. Мы готовы были умереть за короля.
Дамы прокричали ура.
— Император, ты сидишь не так, сядь посередине! — сказал автомат королю и, встав, отошел к ограде, к тому месту, где я так хорошо примостился.
Не утерпев, я потрогал автомата. Что-то металлически-холодное коснулось моей руки, и я машинально отдернул ее, почувствовав судорогу, как от электрического тока.
Король поднялся. Король оправил мантию. Король опускается на середину скамьи. И едва король коснулся скамьи, как доска переломилась, и король полетел в реку.
Дамы заплакали. Мы закричали ура и бросились качать автомата и, подбрасывая автомата к небу, подбрасывали вместе с ним красную капусту.
20. ФИНАЛ{*}
Увы! — я издох. Окруженный фруктами и цветами, среди яблок, абрикосов, персиков, айвы, лимонов, груш, апельсинов, я валялся бездыханный в чулане и ждал последней моей участи.
Царь той страны, где случилась со мной эта скверная история, славного царя Салтана внук — царь Авенир-Индей повелел в наказание тому, у кого чешется язык и кто говорит глупости, съесть меня — издохшую крысу.
И вот нашелся балагур, которого схватили на каком-то костюмированном бале, и отправили ко мне в чулан меня съесть. И балагур, улыбаясь, явился ко мне в чулан и, тронув меня кончиком своего остроносого сапога, сказал...
Но что он сказал и чем все это кончилось, съел ли он меня, или только полакомился фруктами, я сколько ни старался, не могу восстановить в моей куриной памяти и, хоть убейте меня, ничего не помню, в чем и прошу глубоко извинить.
Часть II
8. ПОД ВОДОЮ{*}
Подымалась буря на море, а я сел в лодку, потому что мой спутник бесстрашный гребец. Но когда мы достигли глубочайшего места, мой гребец сложил весла и, насмешливо глядя мне в глаза, поднялся и, схватив меня за шиворот, как кошку, бросил в воду. И я пролетел все подводные слои — зеленый, мутный, черный, густо-черный, и опять — мутный, зеленый, и снова очутился в лодке. И мы плывем, как ни в чем не бывало, но доходит какая-то точка, и мой гребец складывает весла, и повторяется все сначала. И, кажется, нет конца, без передышки — зеленый, мутный, черный, густо-черный.
9. НА НОВУЮ КВАРТИРУ{*}
Переезжаем на новую квартиру: я да мой приятель — старый чудак, который то и делал в жизни, что менял квартиры, пока смерть не уложила его в последнюю, откуда трудно уже двигаться. Вещей у нас много — целый воз, а лошаденка крохотная, еле тащит, так какая-то сивка. С грехом пополам мы все-таки добрались до дома. И только что въехали в ворота, воз — набок, а сивка подогнула под себя ноги и стала кошкой, кошка мяукнула и сию же минуту под мостик. Приятель мой за ней, шарил-шарил.
— Поймал! — кричит и тянет.
А как вытянул, смотрим: вместо кошки мяч и доска.
— Ну, теперь, значит, в лапту будем играть! — обрадовался чудак и, как бывало в детстве, пустился по двору скакать да мяч подшвыривать.
А я перетаскал в дом все вещи, расставил по порядку, затопил печку, поставил самовар, вымыл руки и сел на табуретку отдохнуть. Входит приятель, лица на нем нет, подсел ко мне, плачет:
— Не могу, — говорит, — привык я к нашему старому дому, а мячик кошка съела.
Встал он и вышел.
Отворил я окно, гляжу, а он уж на пустом возу, хлестнул сивку и поскакал во весь дух, свистит да похлестывает.
15. В ЦЕРКВИ{*}
Я с моим братом вошел в церковь. Шла вечерня. Образов не было. Производился, должно быть, ремонт в церкви. На пустом иконостасе сбоку светился золотой круг. Перед этим кругом стоял священник в епитрахили. Пел дьячок. Никого, кроме нас, не было. И нам было неловко, что никого, кроме нас, не было.
Вечерня кончилась. Мы подошли к священнику под благословение. Вышел из алтаря дьякон и говорит брату:
— У вас все есть, чтобы расти, а у вас, — он обратился ко мне, — нет ничего.
А я подумал:
«И вправду, на брате — матросская курточка, если бы он ее носил, она лезла бы вверх, на мне же — нет».
И замер от страха: нос к носу стоял передо мной человек, который, я это почувствовал, замышлял против меня недоброе. Я бросился в окно. Думаю:
«Зачем это брат дружит с таким?»
А в дом, в котором я очутился, входит мой знакомый — хромой — и подает мне сапожное шило:
«Так вот он чем собирался пырнуть меня!»
Мы сели в лодку и, свистя соловьями, стали отчаливать. И подвернулся какой-то мальчик, прыгнул к нам, и медленно стала погружаться лодка ко дну.
22. БИТЫЙ НЕБИТОГО ВЕЗЕТ{*}
Весь дом содрогался от грома. На миг голубовато-белый свет открывал небо, и снова становилось темно, как осеннею ночью. А был полдень. И я, как слепой, бродил по углам, ища ключ от двери моей комнаты, где я сам себя запер. И когда я упал от отчаяния и думал о дне, которого никогда не будет, странное разлилось вокруг, будто радужное облако, которое выплывало в окно из белого дня.
А знакомый голос, гнусавый, сказал с оттяжкой:
— Битый небитого везет!
23. АХ!{*}
Нечего было делать, я взял единственное, что нашел во всем доме, старый тюфяк, и понес его куда-то по широкой дороге, которой конца не видать. И когда еще я подымал мою ветхую ношу, мне она показалась необыкновенной. И вот я снял чехол и присел, увидев на тюфяке сплошное гнездо: серые насекомые кишели и, поедая друг друга, липкие, тут же выводились.
— Ах! — кто-то вскрикнул за моей спиной!
А я наклоняюсь все ближе к отвратительной живой гуще. А тот же голос опять.
Рассветало.
24. СФИНКС{*}
Ко мне пришел К., мой знакомый музыкант и сочинитель, уезжает он надолго, может быть, навсегда, пришел проститься.
И я поцеловал его в макушку. А он обертывается ко мне и, притрагиваясь носом к моему носу, говорит:
— Надо вот так, так целуются сфинксы.
Я же подумал:
«Ты-то, может быть, и сфинкс, а я всего только птица».
25. ОДНИ НОГИ ТОРЧАТ{*}
Вот уже несколько дней, как я не отхожу от больной старухи: у нее толстые ноги и птичий нос. Она лежит на кровати и охает, а я сижу возле на стуле и исполняю все ее прихоти. Я боюсь ее оставить, она очень беспокойная. И показалось мне, что старуха заснула. Слава Богу, старуха заснула! Я тихонько вышел из комнаты. А потом отворяю дверь, смотрю, а из печки только старухины ноги торчат, толстые, в шерстяных серых чулках. Господи, что же это такое! бросился я, чтобы из печки старуху вытащить, ухватился за ноги, а ноги уже мертвые.
26. ЖЕНА АРХИМАНДРИТА{*}
Попал я на литературный вечер. Скучища смертная. Председатель — старец в черных очках, в черной оправе, конечно, спит. А читают все известные литераторы о известных истинах, но с таким глубокомыслием, будто до этого вечера никто о них и не слыхивал. Я лежал у эстрады и смотрел в рот глубокомысленным чтецам. Потом взял извозчика и поехал по первопутке на санках домой. Но дома мне сказали, что меня ждет какая-то дама.
— Кто такая?
— Жена архимандрита.
— Что вам надо?
А она — огромная, под потолок, и вдруг, как заплачет да тоненько так... а губы у ней соленые.
27. ВБРОД{*}
Долго шли мы по реке вброд. Видны были только наши головы. Впереди шел мой приятель, умерший несколько лет назад, вечно пьяный, с красным отекшим лицом. За ним — я. Приятель шел лениво, опустив свою взлохмаченную седую голову, изредка оглядываясь и лукаво подмигивая мне. И мы добрались до какого-то дома и мокрые вошли в зал. А в доме бал, танцы, веселая музыка. И сразу все остановилось, все обратили на нас глаза. А мы мокрые как гуща.
— Танцевать! Танцевать! — вдруг закричали, и грянула музыка, и звуки такие были веселые, подмывали кружиться, без конца, без передышки...
А мне уж больше не хотелось идти вброд, я сел в вагон и поехал. Поезд остановился среди открытого поля. Я пошел в станционную будку и сел у окна.
— Едут, едут! — пробормотал стрелочник, проходя мимо.
И тотчас прокатила карета. В карете сидела невеста в венчальном уборе и жених во фраке — молодые. И только что молодые скрылись, загрохотали огромные дроги, а на дрогах лежал громадный труп. Лошади неслись во весь дух, яе было кучера, никто не правил.
Я выскочил из будки, пошел по полю. Поле пыльное, ветер пыльный, Господи!
28. УМЕР НАШ ОТЕЦ{*}
Умер наш отец. Нас четыре брата. И вот, будто мы все вчетвером подняли гроб и спускаемся вниз по лестнице. И вдруг крышка у гроба треснула, и большой кусок откололся от гроба. А мы все несем и страшно нам, потому что не знаем, что в гробе осталось, а не знаем потому, что не видим, а посмотреть не можем. И спускаемся с гробом по лестнице вниз.
30. КРАСНОКОЖИЕ СХВАТИЛИ И КОНЕЦ{*}
Подыматься было очень трудно в этом странном здании, похожем на башню, с пустой середкой. Почти невозможно. Местами ступеньки были обглоданы, так что сажени полторы приходилось перешагивать и ползти. Нас взбирается много, но мы друг друга не знаем, хоть и делаем вид, что до самых корешков в каждом каждому ясно. Вниз смотреть нельзя, а кто посмотрит — были и такие смельчаки, — тот — готово дело! — прямо головою в погреб. Погреба никто не видит, только всем известно, что погреб существует, холодный и темный. Наконец, достигли мы площадки: площадка крепкая, железная, на железных брусьях.
На площадке стоит не то классная дама, не то монашенка из классных дам, стоит и каждому показывает в окошко мир. Она так и говорит:
— Смотрите, дети, мир Божий.
И я вижу, с площадки солнечный закат, огромные дома, гигантские колодцы — журавли, пожарные части и церковь — высокая колокольня. А на кресте прицепились люди и тоже на мир смотрят, только у них страшнее, чем у нас, и как только они держатся!
На мир долго смотреть не разрешается, и классная дама дает каждому сало. Мы мажем правый бок салом, женщины подвязывают юбки, и так спускаемся: на веревке по салу спускаться легко.
— Здесь внизу, наверное, фрески есть старые? — обращаюсь я к моему соседу — старику в алюминиевых сапогах.
— Старое, очень старое здание, Каиново.
Старушка с мышиными лапками крестится:
— Образа, — говорит старушка с мышиными лапками, показывая единственным человечьим пальцем на стену, — всякие обмоленные и не обмоленные. Сиротка-Спаситель, Четыре Праздника.
Икон, действительно, много, а в маленькие решетчатые окна, по которым приходится скользить туловищем, видны схимники.
Мимо погреба проходили очень осторожно, боялись упасть.
— А если идти Богу молиться? — спрашивает старуха с мышиными лапками.
— Все зависит от Миракса Мираксовича, — отвечает молодой рогатый человек.
И мы незаметно скучиваемся и стараемся, если можно, так держаться, чтобы разнять нас нельзя было, иначе краснокожие, которые живут в комнатах, окружающих погреб, проснутся. Да они уже проснулись. Вот они схватили одного мальчика и потащили, а куриные перья, покрывающие красные их бедра, так и замелькали. Нас все меньше и меньше, а краснокожих целая армия.
— Теперь вас потащат! — говорит, как бы шутя, больная женщина с мешком для провизии: на мешке лев нарисован.
А мне одного хочется, попасть бы мне в середку, и я начинаю быстро считать, полагая, что счет поможет, а ноги уже деревенеют... Пропал, — схватили!
1900—1909 г.
Примечание. Ко всякому сну одинаковое заключение: — «Тут и проснулся».