Том 7. Дневники — страница 21 из 65

7-го ноября вечером меня «с супругой» зовут в «Аполлон» слушать чтение стихов «Цеха поэтов».

7-го ноября этого года — ровно десять лет с тех пор. Тогда у меня была в кармане записка.


7 ноября

Два дня прошли печально. Вчера вечером позвонил ко мне М. И. Терещенко и приехал. Сидели, говорили, милый. Говорил о разговоре с Л. Андреевым — отказался окончательно субсидировать его журнал («Шиповник»). Андреев поминал обо мне с каким-то особым волнением, говорил, что я стою для него — совершенно отдельно, говорил наизусть мои стихи (матроса, незнакомку), говорил о нелепых отношениях, которые создались, о летней встрече (которая для меня совпала, как всегда, с одним из ужаснейших вечеров моей жизни: Сапунов, месяц, «Аквариум»).

Что меня отваживает от Андреева: 1) боюсь его, потому что он не человек, не личность, а сплав очень мне близких ужасов мистического порядка, 2) эта связь нечеловеческая (через «Жизнь Человека» — не человека) ничем внешним не оправдывается, никакая духовная культура не роднит, не поднимает. Андреев — один («одно»), а не в соборе культуры.

М. И. Терещенко говорил о своем детстве, о сестрах, о том, что он закрывает некоторые дверцы с тем, чтобы никогда не отпирать; если отпереть — только одно остается — «спиваться». Средство не отпирать (закрывать глаза) — много дела, не оставлять свободных минут в жизни, занять ее всю своими и чужими делами.[61]

Об эгоизме — своем и моем («все о себе» — то угрызение, с которым я вчера проснулся утром!). О том, что таких много («эгоистов» — все возвращающихся к себе, несмотря…); да, да, так, так.

О России: проведя за границей 11 лет (если не вру, — 11) и не сумев войти всем сердцем ни в один из интересов «Европы» (кроме специальной области — искусства), он попал здесь в студенческую среду в Петербургский университет.

В Лейпциге — студенты как школьники, их муштруют, делают выговоры за громкий разговор; но на экзамене — обратно, равный с равным.

У нас — наоборот: в коридоре студент профессора «хлопает по животу», а на экзамене — как школьник, трусит, заискивает. То лее — и еврей. В результате — 4 немецких студента с первого экзамена пошли первыми, так что их выделили и спрашивали отдельно (Терещенко кончил первым), а 400 их русских однокурсников — все были плохи.

Эти первые в России впечатления (университетской жизни) отвадили Терещенко от России, сразу заставили усумниться в «способностях русского народа» (разговор наш зашел по поводу «обвинительного акта» Боброва — у Ремизова и разговора с Л. Андреевым, который хвастался: «Придут, бывало, семь пьяных приятелей в публичный дом, и вдруг откуда ни возьмись — разговор на самую душевную и серьезную тему»). Я, говорит Терещенко, предпочитаю славянофильство. Всего противнее и дальше — «интеллигентство» (эпигонское — КЯ). Старообрядцы, Москва, П. Рябушинский заставили Терещенку верить в скрытые силы русского народа.

О стихах. Брюсов, говорит, «не поэт» (первое впечатление от «Зеркала теней»). Бальмонта не знает. Вяч. Иванова не знает.

При этом — милое это лицо. М. И. Терещенко, для которого «мир внутри него», — взрывает во мне ключи, которые подтверждают мне, что есть мировые связи, большие, чем я. В нем спит религия.

Все это я пишу, а каково близкое? Все время пронзает мысль о том, где, как она. В ней — моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, — я согласен на многое, на все. Если нет, прервется, обманет, забудется, — нет, я «не согласен», «почтительнейше возвращаю билет».

Сегодня вечером — десятая годовщина.

Вечером: и днем и вечером — восторг какой-то — «отчаянный», не пишется, мокрый, белый снег ласкает лицо, брожу, рыщу. Наконец, когда заперся после чаю в кабинете и переписывал стихи, — телеграмма: «Помню что седьмое пробуду больше недели господ с тобой люба».


8 ноября

День языка — двенадцать часов подряд. Мама и тетя завтракают, Ивойлов обедает, вечером — у мамы — Ася Лозинская с матерью и мужем. Измученность.


9 ноября

Утро. В газете — Мережковские продолжают высказываться о пьесе Сологуба на Александринке. Статья Дмитрия Сергеевича — большой силы.

Вчера с мамой и тетей — бездейственный разговор — о России, интеллигенции и пр. — так, что вдруг, о ужас, «начинают быть слышны голоса» (это и убийственно, картон, самое ужасное).

Княжнин. Интеллигентская «совесть». «Да, я эгоист». Аничков не платит денег, но «честный человек». Разоблачения: Ремизов и Пяст будто против него при ссоре с Аничковым — за «сильного» Аничкова. Щеголевское издание Пестеля… Неверие в Терещенку. Затравлен, запуган. Глаза — косят, алые. Тревожит меня — и хорошо, и плохо.

М-me Бражникова — ужасно грязная полька…

Боже мой!

Если бы Люба когда-нибудь в жизни могла мне сопутствовать, делить со мной эту сложную и богатую жизнь, входить в ее интересы. Что она теперь, где, — за тридевять земель. Мучит, разрывает, зря все это. Тот мальчишка ничего еще не понимает, если даже способен что-нибудь понимать.

Василий Менделеев вчера шепелявил по телефону, сегодня прислал письмо для пересылки ей, а я не знаю ее адреса даже.

Пишу длинно Ивойлову и отвечаю коротко и ясно г. Бенштейну. — Днем Пяст звонил по телефону, у него что-то важное случилось — несчастье — жена, завтра будет у меня обедать. Потом — Женя говорил, хотел вечером прийти с Ге, отложили до будущей недели. Потом — я понял окончательно, что Рыцарь- Грядущее должен быть переделан. — Пока я обедал, приехали Терещенко и Ремизов, мы катались — покупали в Гостином дворе подставку для лампадки (Алексею Михайловичу), потом — на Стрелку. Потом меня отвезли домой, но я опять ушел.

Милая, когда ты приедешь, какая будешь, как жизнь пойдет? Господь с тобой.


10 ноября

Утром зашла мама. Ей — развитие нового типа Рыцаря-Грядущее. Гулянье по островам. Талый восторг. Обедает В. А. Пяст, рассказал сначала об истории с женой, хочет брать детей, кажется, это надо. Потом — долгий разговор о «важном».

Ее комнаты пустые — каждый вечер захожу туда. Холодно, но остался запах.


11 ноября

Обдумывал Рыцаря, отвечал на письма. Думал идти к Мережковским, но, позвонив по телефону Философову, узнал, что сегодня нельзя, у них какие-то русскословные дела — Дорошевич и Благов. Поговорили с Дмитрием Владимировичем. Потом — с А. М. Ремизовым о всяких сирийских делах — больше. Нечего делать — мы оба волей-неволей (пожалуй, А. М. Ремизов — и волей) — чуть-чуть редакторы… Кстати, вчера я читал «Иву» Городецкого, увы, она совсем не то, что с первого взгляда: нет работы, все расплывчато, голос фальшивый, все могло бы быть в десять раз короче, сжатей, отдельные строки и образы блестят самоценно — большая же часть оставляет равнодушие и скуку. — Обедал у мамы с тетей и Францем, который очень печальный и жалкий, думает об отставке. Вечером пошел в «Кривое зеркало», где видел удивительно талантливые пошлости и кощунства г. Евреинова. Ярчайший пример того, как может быть вреден талант. Ничем не прикрытый цинизм какой-то голой души.

Печальное возвращение домой — мокро, женщины возвращаются из театров похорошевшие и возбужденные, цыганская нота. Зайду в ее пустые комнаты. Милая, господь с тобой.


12 ноября

Ночь и день необычайны. Всю ночь кошмары, в которых она — главное. Утро, полное сложных идей, вдруг — ее письмо. Мой ответ. Я посылаю его заказным в почтамте, потом ставлю свечу Корсунской божией матери в Исаакиевском соборе, где все такая же тьма, как тогда. «Стриндберговские» препятствия на пути — ясные, очевидные. Все преодолены. После собора стало легче.

Вечером религиозно-философское собрание, Кондурушкин об Илиодоре. Наблюдения. Чай пьем у мамы, Франц, усталый и печальный, говорит — война: австрийцы мобилизовали 8 пограничных корпусов.

Все, что произошло за пестрый день, — несоизмеримо с ее письмом и моим ответом.

Господь, сохрани тебя и меня во Имя Несказанное.


13 ноября

Сбитый с толку день. Электричество не слушается. С 4-х часов обедает, до 10-го — Борис Александрович Садовской, значительный, четкий, странный и несчастный.

Вечером — зашел к тете, где мама и В. А. Билибина. Потом…

Господи, неужели опять будут кошмары ночью. Несказанная нежность к тебе.


15 ноября

Вчерашний день — полный. Утром пишу некролог Бравича, за которым присылают из газеты «Театр». Потом — брожу с нервами, напряженными и замученными. В воздухе что-то происходит. Вечером у меня: Женя и Ге (Ге — получше, но основание все то же: безволие, между двух стульев, милый, честный), Пяст (у него ничего нового), Скалдин (полтора года не видались; совершенно переменился. Теперь это — зрелый человек, кующий жизнь. Будет — крупная фигура. Рассказ подробный о событиях в жизни Вяч. Иванова, связь его с его «семьей». Об А. Белом. Выходит книга Вяч. Иванова, посвященная мне. О Кузмине — болен, доживает последние годы. О политике, о новой газете — Недоброво, Протопопов, Сытин). — На минуту зашел Н. И. Кульбин — сказать, что он докончил рисунок занавеса для моей милой. Пока все они у меня — телеграмма от нее: «Получила письмо понимаю приеду девятнадцатого Люба».

Скалдин сидел до 4-х часов ночи. Сегодня утром — мама. Комплекты старой «Тропинки», которой остался один номер жизни. Ответ от Ахрамовича. Письмо от Д. В. Философова с предложением идти завтра на «Заложников жизни». Но я лучше проведу свое рожденье тихо — у мамы, с Женей, а сверх того — работа моя («опера») заброшена в течение этих богатых впечатлениями дней. Милая приедет, как-то?

Днем пришел секретарь хора курсов Певцовой — от Панченки — узнать, что Люба будет читать 1 декабря за Нарвской заставой. Я просил поставить на афишу «стихотворение Майкова» и дал номер телефона, он позвонит — узнать подробнее, поставит ее во втором отделении, пришлет мотор.