Потом звонила m-me Копельман и говорила, что теперь курсистки заняты экзаменами, так что лучше отложить чтение «Розы и Креста» до осени.
В это время посыльный принес необыкновенно милый ответ от К. С. Станиславского. Может быть, он придет завтра слушать «Розу и Крест»…
Все утро прождал я К. С. Станиславского. В 1-м часу позвонил он: жар, боится, послал за градусником, будет сидеть дома, может быть — завтра. В 1 час пришел А. М. Ремизов, дал я ему цветной капусты и ветчины.
Поразил меня голос Станиславского (давно не слышанный) даже в телефоне. Что-то огромное, спокойное, густое, «нездешнее», трубный звук.
М. И. Терещенко волновался, говорит Алексей Михайлович, пожалуй, подозревает, что Станиславский не хочет…
Как всегда, вокруг центрального: пока ждал Станиславского, звонок от Зверевой, которая хорошо знает одного из режиссеров студии Художественного театра — Вахтангова. Хочет познакомиться, хочет ставить «Розу и Крест» с «любым художником — Бенуа, Рерих» (!!??). Это — через третьи руки, и этот «бабий» голос. Нервит и путает. Нет, решаю так:
Пока не поговорю с Станиславским, ничего не предпринимаю. Если Станиславскому пьеса понравится и он найдет ее театральной, хочу сказать ему твердо, что довольно насмотрелся я на актеров и режиссеров, недаром высидел последние годы в своей мурье, никому не верю, кроме него одного. Если захочет, ставил бы и играл бы сам — Бертрана. Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное. Ошибки Станиславского так же громадны, как его положительные дела. Если не хочет сам он, — я опять уйду в «мурью», больше никого мне не надо. Тогда пьесу печатать. А Вахтангов — самая фамилия приводит в ужас.
Буду писать до времени — про себя, хотя бы и пьесы.
Современный театр болен параличом — и казенный (Мейерхольд; ведь «Электра» прежде всего — БЕЗДАРНАЯ ШУМИХА). Боюсь всех Мейерхольдов, Гайдебуровых (не видал), Обводных каналов (Зонов не в счет), Немировичей, Бенуа…
Пишу милой. Письмо мое — нервное, обиженное, а вечером — так ее жалею, и кроватку крещу, господь с тобой, милая.
26 апреля
Эти дни — напрасное ожидание Станиславского. Он все еще боится выходить далеко, простужен.
У мамы. «Сирин», свидания с М. И. Терещенко. Мамины имянины — обед у нее, у нее много цветов. В этот день у М. И. Терещенко было совещание об «Алалее и Лейле» (А. М. Ремизов, Лядов, Головин). Поездка опять к морю — в Сестрорецкий курорт. Известие о смерти Е. Гуро.
21 апреля — я писал милой.
25 апреля — письмо от милой.
26 апреля — звонок от Станиславского, который обещал прийти 27-го, между двумя и тремя часами. — Мама завтракает у меня. Днем я в «Сирине», все в сборе, прощался с сестрами Терещенко, уезжающими завтра за границу. У А. М. Ремизова все очень плохо, завтра надеется отправить Серафиму Павловну в пансион в Мустамяки. Было много разговоров о санаториях.
Читали и забраковали стихи Георгия Иванова. Михаил Иванович говорил, что начал читать «Стиха о Прекрасной Даме», и они ему нравятся.
Вечером я неожиданно попадаю на концерт Шаляпина (вместо Серафимы Павловны Ремизовой). Красный диван у самой эстрады: Шаляпин в голосе. Просто, сильно, но так элементарно. Слушать хорошо, однако особенно — «Слушай команды слова» (Беранже), былины, «Вниз по матушке по Волге». Знаменитая «Блоха» — что-то не очень. Лицо и фигура Шаляпина… М. И. и Е. И. Терещенки с двоюродным братом. Встретил В. В. Розанова и сказал ему, как мне нравятся «Опавшие листья». Он бормочет, стесняется, отнекивается, кажется, ему немного все-таки приятно. С ним похудевшая и бледная Варвара Дмитриевна. — Первый вопрос Розанова был: «Отчего вы один, без жены?»
27 апреля
Важный день. После ожиданий и телефонов — около 2-х пришел А. М. Ремизов, а около 3-х — К. С. Станиславский. Поговорив, приступили к чтению «Розы и Креста», которое кончилось около 6-ти. А. М. Ремизов скоро ушел, а К. С. Станиславский оставался со мной до без 5 12-ти! Обедали кое-как и чай пили.
Читать пьесу мне было особенно трудно, и читал я особенно плохо, чувствуя, что Константин Сергеевич слушает напряженно, но не воспринимает. Из разговоров выяснилось, что это — действительно так. Он воспринял все действие как однообразное, серое, терял пить. Когда я стал ему рассказывать все подробно словами гораздо более наивными и более грубыми, он сразу стал понимать. Разговор шел так. Сначала я ему стал говорить, что Бертран — «человек», а Гаэтан — «гений», какая Изора (почему «швейка»). Потом он изложил мне подробно начала тех курсов, которые преподаются в Студии, — с тем чтобы потом подойти к пьесе.
Первые три шага, которые делают актеры в Студии, заключаются в следующем:
1) Приучаются к свободе движений, сознавать себя на сцене; если актера взять за руку перед выходом и сказать: помножьте 35 на 7, — прежде всего упадут его мускулы, и только тогда он начнет кое-как соображать. Вся энергия уходит во внешнее. Это и есть обычное «самочувствие» актера на сцене. Константин Сергеевич сам был, как говорит, всегда этому подвержен. Первое, значит, ослабление внешнего напряжения, перенос энергии во внутрь, «свобода». Анекдот: на экзамене, на курсах Халютиной, демонстрировали это: актер и актриса лежат на диване в непринужденной позе. Им сказано (или они так поняли): чувствуйте себя свободно, говорите только то, что захотите. Им как раз не захотелось говорить, проходит час, два лежат, слегка мычат. Здесь упущено то, что при свободе самочувствия все время требуется направление воли, владение ею.
2) Приучаются к тому, чтобы «быть в круге». Сосредоточиванье внутренней энергии в себе, не отвлекать внимания, не думать о публике (не смотреть, не слушать зала), быть в роли, «в образе».
3) «Лучеиспускание» — чувство собеседника, заражение одного другим. Опять анекдот: был целый период, когда все в Студии занимались только «лучеиспусканием», гипнотизировали друг друга. Еще анекдот: «лучеиспускание» «нутром» — напирание на другого.
Все эти три первоначальные стадии ведут к тому, чтобы приучить актера к новому «самочувствию» на сцене. Это — волевые упражнения. По словам Константина Сергеевича, к этому так привыкают, что и в жизни продолжают быть — со свободными мускулами и в круге.
Когда он все это рассказывал, я все время вспоминал теософские упражнения.
Цель нового самочувствия — пробуждение в себе аффективной памяти, т. е. ясного воспоминания того чувства, которое испытал в таком-то и таком-то случае жизни (не только подробностей события, но главным образом окраски этого события, того, что при нем переживала душа). Станиславский говорит, что после этих волевых упражнения наблюдается сильное развитие аффективной памяти
Вслед за тем приступают к работе над пьесой, которую он успел рассказать в менее подробных чертах: деление на куски, анализ, «сквозное действие».
Воздействие на публику, воля к тому, чтобы передать переживание, — ряд новых упражнений. «Переживание по аналогии» — еще более сложные упражнения.
Как наблюдать на улице — заставить себя понять, почему такой-то с таким лицом подошел к другому, как и зачем подошел и т. д. Тоже — упражнение… (Для меня все это — ряд вопросов. Надо ли?)
Сам Станиславский обратился к психологии и стал думать о новой школе актерской игры — об игре внутренних переживаний — в годы революции, в Гомбурге, когда почувствовал, что у него появились шаблоны, что он каждый раз играет по трафарету, что новая роль его — не новая, а только ряд кусков старой роли. Тогда же он заново пересмотрел все свои роли. В «Дяде Ване» (Астров) — сцена у буфета — ловил себя на том, что стал думать каждый раз, кому после этой сцены (длинный перерыв) напишет письмо, кого примет (директорские обязанности).
Перешли к «Розе и Кресту», и я стал ему подробно развивать психологию Бертрана, сквозное действие. Он, все время извиняясь за грубость воображения («наше искусство — грубое»), стал дополнять и фантазировать от себя. И вот что вышло у нас с ним вместе:
Живет Бертран — человек, униженный. Показать это сразу же тем, что Алиса велит выплеснуть помои, почти — ночной горшок. Рыцарь кладет меч и щит и несет ведро. «Вот это дайте мне, как актеру», — все время в таких случаях повторял Станиславский.
Бертрана все оскорбляют. Едет он, берет краюху хлеба (посланный) — все так же унижен. Встреча с Гаэтаном — тоже сразу показать резче: «гениальный безумец» — «что-то поет над океаном» (ах, ах, актерство).
Резко показать иронию мою — по отношению к неприспособленности, житейской беспомощности Гаэтана.
Для этого — сцена в пути («пещера» —?!). Восторженно поет и рассказывает сказки, а Бертран его отечески убаюкивает (спи, спи, все это — вздор, вот тебе кусок хлеба). Наконец — привозит. Сцена у ворот (сомнения Бертрана: она там, несчастная, заперта, а я еще привез этого безумного — что он для нее, — не лучше ли — просто красивый паж?). Не постучав, сажает на коня: уезжай. Потом опять взглянул, нет, оставайся, ты какой-то необыкновенный… Стучит в ворота — конец сцены… «Вот за что публика деньги платит», вот когда вы завладеете ей.
Человек из публики, который пришел прямо от прилавка в театр, переходит в роль критика и начинает возмущаться и думать: за что я платил деньги, — когда автор не дает ему своевременно простого, когда он должен соображать в ту минуту, когда уже произносятся важные слова.
Сначала дать определенно и (всегда желательно) от имени того самого лица, не через других, что это вот — человек и униженный. Это может дать актер (гримом и т. д.), но всегда желательно, чтобы автор шел ему и публике навстречу. Чехов многие ремарки вставлял уже после того, как подметил то или другое у актера, в самом исполнении. Вы, — говорит мне Станиславский, — скрываете, утаиваете от зрителя (и от актера) самые выигрышные места, там, где можно показать фигуру Бертрана во весь рост, где Бертран становится