В ответ на это — синтетические призывы к gaia scienza.[89] Ницше сходит с ума. Носителям призывов такого рода вообще приходится пока плохо, они задыхаются в атмосфере, отравленной гуманной цивилизацией.
То же явление — во всех областях: в политике бесконечное мелькание государственных форм, судорожное перекраиванье границ (в ответ на это — революции, которые пытаются всегда ввести в русло, определить как движения национальные, как освободительные (от гнета), но в которых остается всегда неопределимым и невводимым в русло основное и главное — волевой, музыкальный порыв); в литературе — школы, направления; то же — в отдельных искусствах. Самое разделение — искусство и литература, в котором первое — нечто безответственное, второе — нечто грузное, питательное, умственное.
В ответ на это — синтетические стремления Вагнера («Опера и драма»).
Что же, цивилизация — обогащение мира? Нет, это перегружение мира, загромождение его (Вавилонская башня). Ибо все — множественно, все разделено, все не спаяно; ибо не стало материи, потребной для спайки. Музыка была тем цементом, который создавал культуру гуманизма; когда цемента не стало, гуманистическая культура превратилась в гуманную цивилизацию.
В Западной Европе, где хранилась память о великом музыкальном прошлом гуманизма, цивилизация все время силится вступить во взаимодействие с новой силой, на стороне которой теперь дышит дух музыки. Это тончайшие, своеобразнейшие взаимодействия и сплетения, исследованье которых займет со временем немало томов. Подчас различить, где в одной личности, в одном направлении кончается цивилизация и начинается культура, нелегко Я уверен, однако, что это должно быть различено и прослежено во всех тонкостях, и что такова именно задача будущего историка культуры XIX века.
Не то — в бедной, варварской России, где никакой памяти сохраниться не могло, где такого прошлого не было. Здесь будут наблюдать гораздо более простые, грубые и потому — более искренние, наивные проявления разделения. Здесь, в простоте душевной, провозглашают сразу, что сапоги выше Шекспира; с другой стороны, пьяненькие представители плохонькой культуры и неважной музыки — захудалые носители музыки, российские актеры дубасят в темном переулке «представителей цивилизации» — театральных критиков, попадая при этом, как водится, в самых неповинных в цивилизации, самых культурных и музыкальных людей, как, например, Аполлон Григорьев.
Все это — весьма наивное и жалкое проявление, но, по существу, — все то же оно; все те же два духа борются в древней Европе и в юной России, и нет существеннейшего различия между ними при всем громадном видимом различии, потому что мир стоит уже под знаком духовного Интернационала; под шумом обостренных националистических распрь и раздоров уже предчувствуется эпоха, когда самые молодые расы пойдут рука об руку с древнейшими под звуки той радостной музыки, которая прозвучит для разделявшей их цивилизации как похоронный марш.
Мне кажется, что в той «великой битве» против «гуманизма» (grosse Schlacht der Zeit[90]) — за артиста много пролито крови писателями германскими и русскими; напротив, изрядно экономили свою драгоценную кровь французы и англичане. Это естественно — у них музыкальная память слабее. Напротив, она громадна у немцев; у нас — память стихийная, мы слышали не Гуттена, не Лютера, не Петрарку, но ветер, носившийся по нашей равнине, музыкальные звуки нашей жестокой природы, которые всегда стояли в ушах у Гоголя, у Достоевского, у Толстого.
7 апреля
Я получил корректуру статьи Вяч. Иванова о «кризисе гуманизма» и боюсь читать ее.
Французы и англичане менее задеты гуманистическим движением, чем средняя Европа и даже — чем Россия. У них другие пути преобладали. Потому я говорю главным образом о средней Европе, которая нам ближе и духовно и географически была всегда; наша галломания никогда не была органичной, и, напротив, всегда была органичной — германомания, хотя она и принимала у нас часто самые отвратительные прусские формы. Быть может, одной из важных причин крушения у нас «пушкинской» культуры было то, что эта культура становилась иногда слишком близкой французскому духу и потому — оторвалась от нашей почвы, не в силах была удержаться в ней под напором внешних бед (Николаевского режима). Германия для Пушкина — «ученая и туманная»…
Основные положения, которые я хотел защитить: теоретические и практические.
1) Практические: выбор для «Всемирной литературы», руководясь музыкой.
2) В стихах и прозе — в произведении искусства главное: дух, который в нем веет; это соответствует вульгарному «душа поэзии», но ведь — «глас народа глас божий»; другое дело то, что этот дух может сказываться в «формах» более, чем в «содержании». Но все-таки главное внимание читателя нужно обращать на дух, и уже от нашего уменья будет зависеть вытравить из этого понятия «вульгарность» и вдохнуть в него истинный смысл, который остается неизменным, так что «публика» в своей наивности и вульгарности правее, когда требует от литературы «души и содержания», чем мы, специалисты, когда под всякими предлогами хотим освободить литературу от принесения пользы, от служения и т. д.
Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденции «искусство для искусства», потому что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство; оно ведь рождается из вечного взаимодействия двух музык — музыки творческий личности и музыки, которая звучит в глубине народной души, души массы. Великое искусство рождается только из соединения этих двух электрических токов.
3) Сознательное устранение политических оценок есть тот же гуманизм, только наизнанку, дробление того, что недробимо, неделимо; все равно что — сад без грядок; французский парк, а не русский сад, в котором непременно соединяется всегда приятное с полезным и красивое с некрасивым. Такой сад прекраснее красивого парка; творчество больших художников есть всегда прекрасный сад и с цветами и с репейником, а не красивый парк с утрамбованными дорожками.
5 апреля
А наш гуманизм — уже уличный: трамвайный разговор — самое дно. Общество покровительства животным, благотворительность, приветственный адрес начальству (скрежеща зубами).
7 апреля
Примеры переоценок: Гейне и народолюбец. Несмотря на физическое отвращение, Гейне чувствует, в чем дело («Силезские ткачи»). Он артист. Народолюбец — при любви — не чувствует.
Тургенев — вскрыть его неартистичность.
В артисте — отсутствие гуманной размягченности, острое сознание. Оптимизм, свойственный цивилизованному миру, сменяется трагизмом: двойственным отношением к явлению, знанием дистанций, уменьем ориентироваться.
11 июня. Ольгино и Лахта
Чего нельзя отнять у большевиков — это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей. Не знаю, плохо это или не особенно. Это — факт.
В прошлом году меня поразило это в Шувалове. Но то, что можно видеть в этом году на Лахте, — несравненно ярче.
Жителей почти не осталось, а дачников нет. Унылые бабы тянутся утром к местному совету, они обязаны носить туда молоко. Там его будто бы распределяют.
Неподалеку от совета выгорело: в одну сторону — дач двенадцать, с садами и частью леса. Были и жилые. Местные пожарные ленились качать воду, приезжала часть из Петербурга. По другую сторону — избушки огородников. Прошлогоднее пожарище в центре так и стоит.
В чайной, хотя и стыдливо — в углу малозаметном, — вывешено следующее объявление:
НИКТО НЕ ДОЛЖЕН ОСТАВЛЯТЬ ПОСЛЕ СЕБЯ ГРЯЗИ
ни физической, ни моральной.
Заведующий
Заведующий, по-видимому, бывший трактирщик.
Когда я переспрашивал, к какому комиссариату относится ограбленный бывший «замок», вокруг которого все опоганено, как водится, он (или его сосед — «член совета») долго молчал; наконец нерешительно ответил, что это — «министерство народного просвещения».
«Замок» называется очень сложно — что-то вроде «экскурсионного пункта и музея природы» (так на воротах написано). Там должны поить чаем детей из школ.
Сегодня понаехало, по-видимому, много школ, но чаю не дали, потому что не было кипятку, — «не предупредили заранее». Учительнице пришлось вести детей в чайную, где ей очень неохотно дали чаю — за большие деньги.
В чайной пусто, почти нет столов, и граммофон исчез. Около хорошенькой сиделицы в туфлях на босу ногу трутся штуки четыре наглых парней в сапогах, бывших шикарными в 1918 году. Тут же ходят захватанные этими парнями девицы.
Ольгинская часовня уже заколочена. Сохранились на стенах прошлогодние надписи, русские и немецкие.
Из двух иконок, прибитых к сухой сосне, одна выкрадена, а у другой — остался только оклад. Лица святых не то смыты дождем, не то выцарапаны.
На берег за Ольгиным выкинуты две больших плоскодонных дровяных барки, куски лодок, бочки и прочее. Как-то этого в этом году не собирают — вымерли все, что ли?
Загажено все еще больше, чем в прошлом году. Видны следы гаженья сознательного и бессознательного.
«Ох, уж совет, — говорит хорошенькая сиделица. — Ваш совет уничтожить надо». И прибавляет сонно: «А Кронштадт второй день горит, кажется, форт Петр».
Действительно, из Кронштадта утром шел бурый дым — последствие взрыва сегодняшней ночи: в 2 часа дом наш потрясся; на улице был ветер, в море, вероятно, шторм. И, однако, черное рогатое облако, поднявшееся в стороне Кронштадта, долго не расходилось — так тяжел этот черный дым, что ли?
Никто ничего не хочет делать. Прежде миллионы из-под палки работали на тысячи. Вот вся разгадка. Но почему миллионам хотеть работать? И откуда им понимать коммунизм иначе, чем — как грабеж и картеж?