Том 7. Дневники — страница 8 из 65

ествования, и он заблуждается в мире. Такие потерявшиеся существа встречаются во всех странах; но у нас эта черта общая» (Чаадаев).

Господи, благослови.

Господи, благослови.

Господи, благослови и сохрани.

Пойду бродить.


28 ноября

Страшный день. Меня нет — и еще на несколько дней. Звонки. Посланные разными силами ломятся в двери. У Любы долго сидела ее мать — я не вышел на провокацию.

Письмо от Бори. Там есть место об одном из пунктов Сережи.

Сейчас едем в «Хованщину».


30 ноября

Сегодня ночью скончался дядя Николай. Конец Бекетовского рода.


1 декабря

Сегодня вторая годовщина смерти отца. Может быть, и объявлено об этом в «Новом времени» или подобной помойной яме. Но я иду на другую панихиду.

На вчерашней панихиде, несмотря на мерзость попов и певчих, было хорошо; неуютно лежит маленький, седой и милый старик. Последние крохи дворянства — Василий на козлах; простые, измученные Бекетовские лица; истинная, почти уже нигде не существующая скромность.

Днем клею картинки, Любы нет дома, и, как всегда в ее отсутствие, из кухни голоса, тон которых, повторяемость тона, заставляет тихо проваливаться, подозревать все ценности в мире. Говорят дуры, наша кухарка и кухарки из соседних мещанских квартир, но так говорят, такие слова (редко доносящиеся), что кровь стынет от стыда и отчаянья. Пустота, слепота, нищета, злоба. Спасение — только скит; барская квартира с плотными дверьми — еще хуже. Там — случайно услышишь и уж навек не забудешь.

Конечно, я воспринимаю так, потому что у меня совесть не чиста от разврата.

Боря прислал 35 руб. По-видимому, он относится к деньгам с такой же щепетильностью и беспокойством, как в нашей семье.

Все это мелко, мелко. Когда-нибудь посмеюсь тому, что записываю теперь в дневник. Тут еще много «психического состояния» (см. вчерашнее милое и глупое письмо тети Сони ко мне — о Сереже!).

Задремал — и чудится все что-то (подошла мама — в платке, как всегда, тихо встала около меня). Пришел дворник за деньгами, не могу даже принять его, передаю через Таню. Он — поляк наглый.

Очень, очень плохо, жалко чувствую себя. Не пошел на панихиду, Люба пошла одна. Я побродил, пили чай, доклеивал египтянку и св. Клару.

На панихиде было опять мало народу.


2 декабря

Печальный день. Вечером — я на панихиде.


3 декабря

Утром мы с Любой на похоронах, пришли к Курсам. После похорон ходили с мамой и тетей на свои могилы, потом приехали в карете к маме, сидели с Любой у нее до обеда. Мама дала мне совет — окончить поэму тем, что «сына» поднимают на штыки на баррикаде.

План — четыре части — выясняется.

I — «Демон» (не я, а Достоевский так назвал, а если не назвал, то е ben trovato[47]), II — Детство, III — Смерть отца, IV — Война и революция, — гибель сына.

Мир во зле лежит. Всем, что в мире, играет судьба, случай; все, что встало выше мира, достойно управления богом.

В стихотворении Тютчева — эллинское, до-христово чувство Рока, трагическое. Есть и другая трагедия — христианская. Но, насколько обо всем, что дохристианское, можно говорить, потому что это наше, здешнее, сейчас, настолько о христовом, если что и ведаешь, лучше молчать (не как Мережковский), чтобы не вышло «беснования» (Мусоргский). Не знаем ни дня, ни часа, в онь же грядет Сын Человеческий судить живых и мертвых.

Вечером — заседание Общества ревнителей художественного слова. Я — председатель, что незаметно ни для кого, кроме меня, нервного, незащищенного со времени провала и получающего какие-то незримые токи — шпильки в душу. Сначала несколько слов об И. Анненском (опять некрология), потом — соображения Вячеслава — «морфология стиха» и разговоры и споры до S 3-го. Сергий Платонович Каблуков как-то за дверью — зачем он там, у нас, не знаю хорошенько, но сочувствую. Пяст — мое чувство, мой провал отчасти от него. Ночью мороз, я его провожаю, он целует меня. Манделъштамъе. Хороший Недоброео — и жена его. Эльснер — «выездной лакей» (Пяст) из Киева. Много, народу — «умного до глупости» и наоборот.

Мучительная усталость.


4 декабря

<Непосланное письмо Н.Н. Скворцовой>

Наталия Николаевна, я пишу Вам бесконечно усталый, эти дни — на сто лет старше Вас. Пишу ни о чем, а просто потому, что часто, и сейчас, между прочим, думаю о Вас и о Ваших письмах, и Ваша нота слышится мне.

В душе у меня есть темный угол, где я постоянно один, что иногда, в такие времена, как теперь, становится тяжело. Скажите, пожалуйста, что-нибудь тихое мне — нарочно для этого угла души — без той гордости, которая так в Вас сильна, и даже — без красоты Вашей, которую я знаю.

Если же Вы не можете сейчас, или просто знаете о себе, что Вы так еще молоды, что не можете отрешиться от гордости и красоты, то ничего не пишите, а только так, подумайте про себя, чтобы мне об этом узнать.

5 декабря

Письмо и книга Клюева. Букинист. Вчерашние вечерние соображения о «Старинном театре» — ужас его. Сегодня — издерганные нервы, по ночам опять скверные сны; то восторг, то отчаяние. Пишу много писем.


6 декабря

Последние дни — учащение самоубийств, — молодежь, гимназисты.

Письмо от мамы. От Л. Андреева — «Сашка Жегулев». Второй том Толстого.

У Любы сидят Анна Ивановна и художница Краснушкина и глупо о чем-то говорят (слышно: Англада, Зулоага…). Я над Клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу.

Стишок дописал-«В черных сучьях дерев».

Вечером — оттепель, все течет, Люба в «Старинном театре», а я брожу и в кинематографе.


7 декабря

Переписка письма Клюева. Письма Городецкому и Анне Городецкой. И посылка им послания Клюева (завтра пошлет мама). Днем — с мамой (у меня) — долгий и хороший разговор. От Спекторского — 25 экземпляров его брошюры об отце.

Вечером — дождик, я в нашем цирке.


9 декабря

Встали утром — такая тьма, что дома сидеть, видно, нечего. Пошли (врозь) в Александровский рынок. Я купил опять хороших книг, хоть все и ненужных. Маленькая Бу купила чернильницу.

Вечером пришли Женя, Ге, потом — Пяст. Прекрасные, долгие споры.

С Пястом — нежно расстались; до свиданья, милый. Послание Клюева все эти дни — поет в душе. Нет, рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира.

Жене и Ге (а сегодня в тот же час, немного раньше, получил ее Городецкий) подарил книжку Спекторского об отце.


10 декабря

Не имею сил писать подробно. Слишком ужасны: 1) вчерашний вечер; 2) мое отношение с Любой; 3) посещение тети; 4) сегодняшняя несчастная женщина (О. К. Соколова — «Окс»); 5) письмо мучительное А. А. Городецкой.


14 декабря

После страшных, тревожных и пустых дней, когда писать было лень.

Город ужасно действует. Сравниваю свое состояние осенью и теперь. То же и мрак. За эти дни: приходила О. К. Соколова (ее дневники прочесть — за 25 лет). Не принял г. Гюнтера.

Вчера — у Ивановых — имянины Жени. Я в отчаяньи оттого, что вечно упорно путаю невест, не вижу. Теперь наконец знаю, которая Вера. Не хочу говорить об этом даже Жене, ему было бы это неприятно.

Мария Павловна — совсем другая, чем осенью, — необычайно красива и торжественна. Братья с женами, «молодые друзья» Жени, мы с мамой и Любой.

Ни с кем ничего не договорить, устал, сплю плохо, дилетантски живу, забываю и письмо Клюева; шампанское, устрицы, вдохновения, скуки; не жалуюсь, но и не доволен.

С Любой помирились.

Сегодня иду к Поликсене Сергеевне.

Шатания по букинистам.

* * *

Поликсена Сергеевна больна, лежит (простуда, как всегда, соединилась с болью сердца). Мама там. Сидел с Натальей Ивановной Манасеиной, Карриком, Форш, Беляевской и Марией Павловной.

Вечером — возбуждение, слоняюсь по всему городу.


17 декабря

Сегодня — расстроен. Третьего дня — мучительно. Вчера вечером — А. П. и Е. А. Ивановы, а после них до 5-ти часов утра разговор с Кузьминым-Караваевым. О том, что «пора» (и он). Злой, тяжелый, достоевщина, «ах, этот М., этот ц.». Еще испытывать его, — а он думает, что он меня. «Борьба нераздельна с убийством» и «инок несовместим с воином» — два вполне непонятных мне…

Сегодня утром — денежное, тяжелый голос Васи Менделеева, Люба расстроена. Куда бы съездить отдохнуть?

Третьего дня читал рассказы офицеров о турецкой войне — мерзость и скука, но лучше Л. Андреева.

Отмахиваюсь, отписываюсь, пойду в ванну.

Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я не падаю духом».

Женщины (как-то «вообще»).


18 декабря

У Любы сидит Муся. Я ничего не имею против Муси в частности, но боюсь провокации. Горько услышать или увидеть что-нибудь самое преступное, низкое, желтое, сытое — в той семье, в той крови, от которой я оторвал Любу. Особенно горько теперь, когда ненавидишь кадетов и собираешься «ругать „Речь“», когда не любишь Л. Андреева… когда лучшие из нас бесконечно мучатся и щетинятся (Боря, Ремизов), когда такой горечью полыни пропитана русская жизнь.

Сегодня дочитал наконец этот скучный, анархический, не без самодовольства, хоть и с добрыми намереньями, плохим из рук вон языком написанный, роман Андреева. Только места об измене как-то правдивее, но все — такая неприятная неправда, надоедливо разит Чулковым. Рядом с этим «шиповники» (на втором месте обложки, и буквы помельче, и имя без отчества) поместили рассказ Ремизова — до слез больной; пустяк для него, но в тысячу раз больше правды (и больше потому влияния, света), чем в Андрееве; тем больнее и здесь уловить тень неправды, которая бременем легла на русскую литературу. Алексей Михайлович боится этой неправды, у него она пройдет, Л. Андреев лезет в нее, как сытый и глупый; и куда пойдет его сила, его талант? Страшная, тягостная вещь — талант; может быть, только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела,