Том 7 (дополнительный) — страница 16 из 87

— Вот завтра ты за меня отработай, а я выйду за тебя в пятницу.

Разговор почему-то запомнился. Зимой у агентов наружного наблюдения были вечные недоразумения с домовой столовой, которая была там в полуподвале. Агенты требовали обогрева в большие морозы, ссылались на кодекс об охране труда, лезли в столовую, сидели там в урочное и неурочное время. Управдом, которому была подчинена столовая, не любил этих визитеров и категорически отказался дать им приют и обогрев, «пока не представят бумажки».

Признаться, мы все с почтением глядели на бесстрашного управдома.

Каждый праздник старичок-дворник укреплял над чугунными воротами особняка флаг, не просто флаг, а штандарт небывалого размера. Полотнище флага перевешивалось через улицу, чуть не достигало тротуара на противоположной стороне переулка. Огромный флаг был красного цвета с белым кружком посредине, на белом кружке чернела фашистская свастика. В особняке жил гитлеровский посол граф фон Шуленбург, тот самый, который после, в 3 часа утра 22 июня 1941 года, вручил объявление войны. Граф фон Шуленбург был потомственным юнкером, потомственным военным. Отец посла был в Первую мировую войну фельдмаршалом на Западном фронте. Посол фон Шуленбург был высок, мордаст. Я видел его много раз — обычно в машине, но раза два встретил его и пешком. Посол шел по переулку, и впереди посла шагали, глядя в землю, на сворке попарно восемь датских догов. Охрана в белых валенках двигалась по противоположной стороне. Фон Шуленбург и его тень прошагали от Кропоткинской до Гагаринского несколько раз туда и обратно и удалились в особняк.

Фон Шуленбург участвовал в заговоре Штауффенберга и был казнен Гитлером в 1944 году. На наших экранах показывались пытки, которым подверг Гитлер мятежных генералов. Этот документальный фильм был в ходу у Гиммлера. На наши экраны фильм попал через много лет, кусочками. Там есть кусочек с графом фон Шуленбургом.

После 1945 года, после войны и победы особняк в переулке не стали давать посольствам. Здесь нужно было поселить кого-то антивоенного, чтобы выветрить память о фон Шуленбурге и его визитерах. Особняк отдали Святейшему синоду, и в квартире Шуленбурга живет его святейшество Алексий[17], Патриарх всея Руси.

...А на углу Чистого переулка и Кропоткинской стоит здание Управления пожарной команды. В этом доме сто лет назад была полицейская часть, и в ней отбывал свой первый арест Александр Герцен.

В двадцатые годы была на этом здании мемориальная доска. Сейчас этой доски что-то не видно.

Студент Муса Залилов

В студенческом общежитии на Черкасском освободилась койка. Записку коменданту на это место в нашей седьмой комнате принес не студент 1-го МГУ, а ученик консерватории по классу виолончели Синдеев. Огромный, серый, как слон, в сером брезентовом плаще необъятных размеров, в серой брезентовой «панаме», похожей на передвижной шалаш, на раковину слоновьего уха, с гигантским серым брезентовым футляром в огромных белых руках. Все — и панама, и плащ, и футляр инструмента — было сделано из одной и той же брезентовой ткани — гениальное изобретение Саратова, Симбирска, Самары, откуда явился Синдеев утверждать свою славу в Москве. В огромном сером футляре скрывался певучий зверь великанского роста, певучий таинственный зверь — виолончель.

После пробной ночи выяснилось, что казенная железная койка коротковата для виолончелиста. Даже подставка из футляра не помогала — ступни Синдеева висели в воздухе.

Утром футляр «был весь раскрыт, и струны в нем дрожали». Мы и увидели и услышали зверя. Виолончель пискнула несколько раз весьма жалобно — жалобнее скрипки, скрипочки. Просилась в комнату. Но мы не поверили виолончели. Мы дождались трубных низких звуков. Сотряслись стекла нашей комнаты от трубного гласа вроде Страшного суда, и мы отказали виолончелисту в прописке.

Вместо слона Синдеева в наш Черкасский зоопарк пришел леопард Муса. Муса Залилов[18] был маленького роста, хрупкого сложения. Муса был татарин и как всякий «нацмен» принимался в Москве более чем приветливо.

Достоинств у Мусы было много. Комсомолец — раз! Татарин — два! Студент русского университета — три! Литератор — четыре! Поэт — пять!

Муса был поэт-татарин, бормотал свои вирши на родном языке, и это еще больше подкупало московские студенческие сердца. Муса был очень опрятен: маленький, аккуратный, с тонкими, маленькими, женскими пальчиками, нервно листавшими книжку русских стихов. Вечерами, не то что часто, а каждый вечер, Муса читал вполголоса на татарском свое или чье-то чужое — тело входило в ритм чтения, тонкая ладошка Мусы отбивала чужие ритмы, а может быть, и свои. Мы все были тогда увлечены приближением ямба к жизни и восхищенно следили за упражнениями Мусы при восхождении на Олимп чужого языка, где так много неожиданных ям и колдобин. Муса смело углублялся в подземное царство чужого языка, подводных коряг и идиом.

Муса читал каждый вечер перед сном. Вместо молитвы Муса учил русские стихи, вызубрил все, что не возьмешь изнутри, со смысла и чувства. Способ старинный, надежный, а может быть, и единственный. Именно так зубрят названия латинских костей и мышц медики. Зубрежка там — необходимая и неизбежная основа познания. Муса зубрил по хрестоматии Галахова «Медного всадника», рядом первокурсник медик Боровский заучивал медицинскую латынь по учебнику Зернова. В 10 часов все выключалось — и скрип Боровского и шепот Мусы. Наступала студенческая ночь.

Ладошку Мусы никак нельзя было сравнить с огромной, прямо-таки тургеневской лапищей виолончелиста. И койка для Мусы была не прокрустово ложе, как для Синдеева, — он удобно умещался на казенном стандартном матрасе.

— Что ты читаешь, Муса? Что ты учишь, Залилов?

— Я учу...

Муса еще не был Джалилем (до войны еще было далеко), но внутренне готовился к этой роли. Поэты часто предсказывают свою судьбу, пытаются угадать будущее — русские, по крайней мере. И Пушкин, и Лермонтов рассказывали о своей смерти раньше, чем умерли.

Таким был и Муса. Русских стихов он перевел немало. Не только Пушкина, но и Маяковского. Но первая встреча с русской поэзией в творческом его выборе — первое стихотворение Пушкина, которое Муса выучил наизусть и даже прочел на литературном вечере в клубе 1-го МГУ, бывшей церкви. Прочел с большим успехом и большим волнением, выбрав стихотворение сам. Это не «Арион», не «Я вас любил», не «Послание декабристам», не «Для берегов отчизны дальной», не «Я помню чудное мгновенье», не «Памятник», наконец... Не ритмические осечки волновали Мусу в стремлении обязательно выучить по-русски это пушкинское стихотворение. В стихотворении было что-то такое, что привлекало, обещало решить что-то важное в судьбе, научить чему-то важному.

Первым русским стихотворением, которое выучил Муса Залилов перед тем, как стать Джалилем, был «Узник» Пушкина. Мы, его соседи по студенческой комнате, шлифовали татарскую речь, очищали пушкинские стихи от всех посторонних звуковых примесей, пока «Узник» не зазвучал по-русски, по-пушкински.

— Сижу за решэткой в темнице сы́рой.

— Сыро́й, Муса.

— Сижу за решэткой в темнице сыро́й.

— Учи! Зубри!

Сижу за решеткой в темнице сырой.

Вскормленный в неволе орел молодой,

Мой грустный товарищ, махая крылом,

Кровавую пищу клюет под окном...

Орел — это ведь не птичка, которую выпускают на волю. Птичку Пушкин написал вскоре после «Узника». Орел не мог освободить узника. Человек зато выпустил птичку из тюрьмы на волю.

Из этих двух тесно связанных друг с другом стихов Муса выбрал первое. А тот человек, который слушал орла, не был выпущен на волю, а был казнен в Моабите в 1944 году.

В моем рассказе нет никаких телепатических домыслов. По структуре белков не вывести химической формулы героизма. Но воздух, шум времени — понятия вполне конкретные, доступные глазу, слуху и осязанию.

Муса Залилов прожил почти год в тогдашней Черкасске 1-го МГУ. Было, значит, в том воздухе что-то необходимое человеку.

Фёдор Раскольников

По складу своего характера я всегда эпос предпочитаю лирике.

Ф. Раскольников. Из письма Ларисе Рейснер 26 августа 1923 г.

Я лирик по складу своей души.

Н. Асеев

Я хочу стать специалистом не только по почерку Раскольникова, я хочу стать специалистом по его душе.

В. Шаламов. Палубы его жизни

Сначала я хотел сравнить три эстрады, три палубы его жизни. Эстраду Коммунистической аудитории 1-го МГУ осенью 1927 года, дымящиеся доски Народного дома, цирка «Модерн» в Петрограде летом 17-го года и верхнюю палубу дредноута «Свободная Россия» перед его затоплением 18 июня 1918 года — три даты, три эстрады.

Но потом я понял, что в жизни этого красноречивого солдата было слишком много таких палуб и эстрад. Разве палуба миноносца «Прыткий», на котором Раскольников, сняв красный флаг, вошел в белые тылы и вырвал из плена баржу смерти с четырьмястами тридцатью двумя пленными, или палуба флагмана «Карл Либкнехт», когда Раскольников брал Энзели, вырвал из рук белых суда Каспийского флота? Или палуба миноносца «Расторопный», на котором командующий Балтфлотом смело вступил в бой с превосходящими силами англичан, английской эскадрой и попал в плен к англичанам на целых пять месяцев.

Или это палубы кораблей Гельсингфорса, где мичман Ильин поднимался с трапа на трап и с судна на судно, с корабля на корабль и звал военных моряков к революции. Палубы и площади Кронштадта летом 1917 года, когда самый популярный оратор Кронштадта смело вступал в словесные поединки с Керенским и Корниловым, левыми эсерами и анархистами? И разве не Раскольников сказал фразу, что с Февраля до Октября — это ленинская прямая? Какую из палуб выбрать, я не знаю. Все одинаково вели в бессмертие.