Солженицын: Я не этим <нрзб>. Другое у меня на душе.
Я: Что же? До сих пор по литературным вопросам Вы говорили что-то не то, больше отмалчивались, отделывались от разговора, подходили к каждой угрозе как делец.
Солженицын: После длительных лет обучения, изучений программ ИФЛИ и общей литературной ситуации, после бесконечных ответов я, кажется, понял, как изображать нравящихся публике героев. Праведников рисовал. Эти пути показаны давно — Толстым, например, да и всем советским реализмом в целом. Этот подражательный опыт был очень удачен. Выяснилось, что читатель только и ждет праведников. Или такого <нрзб> обличения, как, например, в романе Дудинцева. Нужен такой примитивный узор, такие примитивные средства, чтобы вещь была понята и широко доступна. Вот главная моя удача. Я научился изображать каноническим способом канонического русского героя. Все, как в романах Фейхтвангера, — одни и те же максимы, ситуации, пресловутые характеры — все это я легко выдаю на гора. И все это имеет успех. Читательские требования в сущности очень невысоки. И я рассудил: зачем же рисковать, пускаться в какие-то литературные авантюры, формальные поиски, когда я овладел надежным способом, традиционным конфликтом традиционных героев из народа, из крестьян — все это целиком из Толстого — но разве это грех.
Мне кажется, что мой способ — безошибочен. И вот еще почему. Появилось главное явление в жизни — новый характер. Я его изображу каноническим способом, но не пропущу как тип. В какой-то мере я более иллюстрировал. Пусть. Мне не по душе все эти модернизмы.
Я: Писатель, мне кажется, смотреть так не может. Для писателя главное новизна — формы, идеи.
Надзиратель: Вот вам две пилы двуручные и будете пилить дрова. Ведь надо жечь сердца людей. Берите, Бунин с Пастернаком.
Бунин: Я не буду пилить с модернистом.
Пастернак: Я не буду пилить с антисемитом[200].
Шолохов: Я не буду пилить с исключенным членом Союза Писателей.
Солженицын: Я не буду пилить с членом Союза Писателей.
Надзиратель: Да почему вы не хотите пилить вместе? Ведь вы же все одинаковые писатели. Польза одинаковая и тем же методом социалистического реализма. Оба вы — плоть от плоти этого метода с его заданностью, догматичностью. Оба вы Нобелевские лауреаты. Ну, отпилите чурки по две и ступайте домой жрать.
Солженицын: Пожалуй, попробую.
Шолохов: А я не хочу. В двадцатые годы с такими молодчиками знаете, что делали.
Надзиратель: Ну, тише! Бери пилу у Бунина и марш в лес.
Бунин: Я не хочу с Шолоховым.
Надзиратель: А кто хочет? Но ведь ты же лауреат. Какие-нибудь уступки должен делать. Шолохов тебя заставит пилу водить, как следует.
Бунин: Я давно обучен. Еще во Франции до Нобелевской премии. И могу успокоить вас (на ухо Шолохову): я будущий член Союза Писателей.
Надзиратель: Ну, марш! Там поговорите, кто писал первую часть «Тихого Дона». Выясните эту темную историю окончательно.
Шолохов: Тогда другое дело.
Солженицын: Я не хочу пилить с модернистом.
Пастернак: Да я давно не модернист — собираю всякий небось да авось, обсасываю словарь Даля.
Солженицын: Тогда другое дело. Опростился — вот моя рука. Поклянись по-блатному, что ты не модернист.
Пастернак: Блядь буду, не модернист.
Солженицын: А если ты — тайный агент модернизма, впавший в маразм? Ведь ты отказался от премии — что это как не маразм? Можно ли подавать руку после этого отказа?
Пастернак: Блядь буду, можно.
Солженицын: А откуда научился божиться по-ростовски?
Берет пилу и уходит.
Пастернак (внезапно останавливается): А пила разведена?
Солженицын: Разведена, разведена. Как говорил мой бывший знакомый писатель Шаламов: высшее образование — достаточная гарантия для умения разводить пилу. А Вы ведь учились, кажется?
Пастернак: Да, в Москве, а потом — в Марбурге. Это в Германии город такой.
Солженицын: Я знаю. Я был там во время войны.
Пастернак: Как Ломоносов?
Солженицын: Нет, не как Ломоносов, а как советский артиллерист.
Пастернак: А Вы где учились?
Солженицын: Я учился в Ростове. Шолоховский земляк. Только он меня признавать не хочет. Я математик. Но понял, что математика для социалистического реализма последнее дело, я учился и успешно окончил заочное ИФЛИ еще до войны. Поэтому все заветы Белинского и Чернышевского храню как зеницу ока и разбираюсь в частях речи и отличаю вставную новеллу от обыкновенной.
Пастернак: Вот об этих новеллах и частях речи у меня очень приблизительное представление. В Марбурге нас, понимаете, этому не учили. Но это, разумеется, не должно служить препятствием для пилки дров. Я, знаете, в Переделкине всегда для моциона.
Солженицын: Ну, вот и отлично. А меня учили в лагере.
Надзиратель: Вот тут и складывайте, около вышки. А на того парня не смотрите — ему все равно в карцере сидеть.
Надзиратель (открывая камеру): Лауреатов пригнали.
Я: Ну, давай их по одному.
Надзиратель (распахивая дверь камеры): Видал, только Нобелевские лауреаты. (По списку.) Бунин!
Бунин (щелкая каблуками): Иван Алексеевич!
Надзиратель: Давай!
Бунин входит в камеру. Дверь захлопывается.
Я: Почему в генеральском мундире, Бунин? Ведь кажется...
Бунин: Это ваше правительство наградило меня этим чином, возвело, так сказать.
Я: Я и не рассмотрел сразу, что у Вас советского стиля генеральский мундир, кажется. И действительно, а не петлицы времен Троцкого. Что у Вас не шлем, а кэпи для танкиста. Простите меня, Бунин, за недогляд.
Бунин: Да это Сталин помог мне прийти в себя. Я сразу увидел, что мундир спасет Россию, и признал, так сказать, духовное поражение России в этом мундирном споре.
Я: Но дело, в общем, не в мундире, а в чине.
Бунин: Ну, чин это уже Ваши <нрзб> между генералами-фельдмаршалами. Пригласили меня на Родину. Хотя я считал эти чины и форму своей победой над Россией, а рыжий («Сталин» в рукописи зачеркнуто. — Ред.) считает, что это он победил завоевателей этой формой, чинами. Вот рядочком прямиком маршем на Берлин.
Я: А в писательском звании?
Бунин: Спасибо, что генеральское звание дал. Мы победили в своей тяжкой войне против Советского Союза. Писатель я, как Вы знаете, самолюбивый.
Я: Еще бы. А знаете, Бунин, в 1943 году меня судили на Колыме за Вас, за Ваше имя. Я в бараке сказал, что Вы — русский классик, — и мне дали десять лет за клевету на Советскую власть[201].
<...>
Икс: У нас много мертвецов, погибших в Гражданскую войну. Если сгрести все эти трупы в одну яму и засыпать землей и поставить им крест или обелиск — по желанию. Оглянувшись назад, надо видеть тень. Все, что попадает в тень этого обелиска, надо исследовать, изучить, устранить. Повторяю, чтоб одни и те же причины не рождали одинаковых смертей. Тут, быть может, будут ошибки. Скажем, Герцен. Надо ли исключать это имя?
Прогрессивное человечество состоит из двух категорий лиц: шантажистов и провокаторов. К кому Вы относите Григорьева[202]? Есть еще третья категория — дураки, но дураков на земле мало.
История болезни. Дни роковой болезни, рокового протокола существу.
Я: В чем тайна наших мертвецов, надзиратель? Мертвецов миллионы — цифры XX века. Хиросима, Берлинская операция — сотни тысяч убитых. Миллионы же сожжены в печах Освенцима, загублены в золотых разрезах Колымы — Освенцима без печей. Я, уцелевший, на этой могильной яме воздвигну монумент — крест или обелиск — я еще не решил. Осиновый кол во всяком случае. Я хочу оглянуться на прошлое стоя, как Вы понимаете, очень близко к этому кресту — ведь я один из воскресших и вылезших из ямы — и если я гляжу назад, то в тень креста попадает побольше имен, событий, людей и идей, чем у человека, шагнувшего в сторону от креста — в пространстве или во времени.
Это все равно, надзиратель?
Надзиратель: Все равно.
Я: Я гляжу назад от креста, в прошлое, и ищу имена, которые могли привести человечество к такой крови, к таким массовым убийствам. В списке имен, попавших в эту смертельную тень, есть не только политики, не только идеологи. Политика проще всего осудить. В списке стоят и Чернышевский, и Белинский, и Толстой, и Гоголь, и Спиноза. Вся русская классическая литература, проповедующая гуманизм и человеколюбие, стоит в этом списке. Некрасов попадает туда наверняка.
Надзиратель: А Герцен?
Я: В том-то вся и хитрость, надзиратель. Герцен обязательно попадает. Двадцатый век так ужасен, что не знаешь, как рубить, по какому рубцу разделяются добро и зло.
До революции все было очень просто. Для Блока все было еще очень просто. Царь, осуждение Романовых — трехсотлетний род — вот на чем были сосредоточены усилия всего общества. Два ответа. А нормальный человек не может вынести многословных ответов. Требует примитива. Да — нет. Нравственность любая может быть построена только на да и нет. События после революции. Главные враги победивших — это их товарищи, а не дворянство, не царь, не темные силы деревни. Свои же товарищи по совместной вековой борьбе. Эти товарищи и были уничтожены в первую очередь. Вот тайна наших могил.
Надзиратель (открывая кормушку камеры): К Вам тут посетитель.
Я: Разве сегодня четверг?
Надзиратель: Кажется.
Я: Ну, давайте.
Надзиратель отпирает дверь двойным поворотом ключа, и в камеру, улыбаясь, втискивается Крушельницкий[203] в белом больничном халате, сияя от предстоящего свидания.
Крушельницкий: Но я к Вам не за этим. У меня дело деликатного свойства.
Я: О месте поэта в рабочем строю?