Крушельницкий: Почти. Вот видите, когда я уезжал в связи с этой историей.
Я: А говорили, что Вас арестовали, месяц допрашивали.
Крушельницкий: Клевета, Оксмановская[204] клевета. Я уезжал на месяц в Ленинград. Отдохнуть. Понимаете? У меня счета из гостиницы есть.
Я: Ну, роль счетов из гостиницы как оправдательных документов была исследована во время разборки дела Азефа в 1906 году, если не ошибаюсь, в Париже.
Крушельницкий: Да, что-то так. Я ведь тоже историк освободительного движения. Короленко, как Вы знаете. Так что прихватываю и Народную волю, и эсеров, и самую революцию. Но сейчас у меня не архивный вопрос, а самый животрепещущий, если и подпольный, секретный, то больше касается медицины, чем политики. Вернее, касается и медицины, и политики одновременно. Вот почему я хочу посоветоваться именно с Вами. При Вашей квалификации, Вашем всестороннем специфическом опыте Вы можете поставить диагноз полнее всех врачей прошлого, настоящего и будущего. Может быть, был подобный случай. Может быть, сами пережили. Хочу получить авторитетную консультацию.
Я: В чем же дело? Рад служить Вам как специалист.
Крушельницкий: После этой истории меня ведь допрашивали четыре раза. Я, знаете, все, все рассказал... Пусть знают, что настроения мои разделяет вся Россия.
Я: Что же, Вам грозили чем-нибудь.
Крушельницкий: Нет, никто мне не грозил. Просто мне показали дело, копии всех моих писем, которые я посылал в Париж. Рассказал, кто взял эти парижские адреса. Вам ведь я тоже давал, но категорически отказались. Это я все рассказал, и Вас похвалили там.
Я: Вот спасибо.
Крушельницкий: Теперь эти все — и Смирнов, Бабочкин говорят, что я провокатор. А Оксман говорит, что я осведомитель. Я его привлеку к партийному суду и суду чести. Всех притяну, не щадя пола и возраста.
Я уже писал Солженицыну. И получил ответ. Солженицын не верит клевете. Солженицын за меня. А Чуковский и Оксман против меня. Они-то и пустили этот слух, что я провалившийся осведомитель.
Я: Я никак не пойму, от меня-то какого совета Вы ждете? Мнения какого, что ли, о всей этой истории, слова.
Крушельницкий: Нет, не мнения. Ваше отрицательное мнение мне давно известно.
Я: Так в чем же дело? Зачем Вы здесь?
Крушельницкий: Я хочу посоветоваться по одному секретному <вопросу>. С одной стороны — бытовому, с другой — медицинскому, с третьей — психологическому, с четвертой — общественному, даже политическому.
Я: Порнографические карточки Вы, что ли, продаете, секретные карточки парижских изданий?
Крушельницкий: Нет, не порнографические карточки. Но в этом роде. Закроем-ка дверь и перейдем на полушепот.
Я: Ну, что же.
Крушельницкий: Могу я говорить с Вами как мужчина с мужчиной?
Я: Конечно.
Крушельницкий: Видите, в Ленинграде я почувствовал, что потерял половую потенцию. Прошел целый месяц этого проклятого отдыха — никак не возвращается. Приехал в Москву — то же самое. Что мне делать? Ведь я человек еще молодой.
Я: Чувствуете, как будто Вас употребили в задний проход?
Крушельницкий: Да, да. Потерял либидо.
Я: Вы бы по поводу либидо обратились к Вашему знакомому Солженицыну. Он написал целый роман, где подробно исследует этот вопрос в сходной ситуации. Объявил даже, что опросил по вопросу либидо специалиста — и все эти показания записал либо в <отчеты>, либо на магнитофон, либо в <...>. По особой изобретательности или <...> прямота свидетельских показаний для романа — исключительна в процессе создания большого реалистического полотна в стиле Льва Толстого или Мартена дю Тара. Вот так в этой переписке, <...> подтвердилась эта прямота с помощью вычислительной машины, и Ваше важное свидетельство найдет себе место.
Я: Я-то тут причем.
Крушельницкий: Я, видите ли, думал, что Ваш личный опыт. Что Вы встречали, лечили подобное.
Я: Тут Вы не ошиблись. Встречал и лечил. Случаев, подобных Вашему, было несть числа в тридцать седьмом и в тридцать восьмом году. В следственной камере Бутырок, например, либидо было угнетено, как и в Вашем случае, безвозвратно, с тем же ощущением в заднем проходе.
Крушельницкий: Вот об этом я и думал. Значит, восстановится либидо, вернется? Ведь я человек молодой и терять половую способность из-за какого-то парижского гада — было слишком обидно в мои пятьдесят пять лет.
Я: И архив Короленко еще не прочитан. Я думаю, вернется Ваше либидо.
Крушельницкий: Ну, спасибо, что Вы меня так поддержали, поняли мое тело и душу.
Я: Ну, тут главным образом речь идет насчет тела.
Крушельницкий: Не скажите.
Конец.
Я: Как видите, тюрьма не просто нормальное состояние человека, а именно оптимальное, наилучшее.
Надзиратель: Пожалуй. <...>
Новые главы шолоховского романа (наброски отзыва на главы из романа М. Шолохова «Они сражались за родину»)
Выступление Михаила Шолохова с новыми главами старого романа «Они сражались за родину» (газета «Правда», 12, 13, 14 и 15 марта 1969 г.) привлекает внимание по ряду причин.
Несмотря на строжайшее запрещение всякого упоминания о лагерной теме[205] — главной теме советского времени — в художественных, мемуарных, поэтических аспектах — время берет свое и замолчать лагерную тему оказалось невозможным.
Нобелевскому лауреату[206] предложено дать художественное объяснение недавнего прошлого.
То, что именно Шолохов берется за эту работу — говорит о том, что используется самая крупная художественная артиллерия, какая только есть в распоряжении правительства, ибо замолчать лагерь оказалось невозможным.
Это первое.
Второе — очевидно, правительство считает, что данное Шолоховым решение лагерной темы (или сталинской темы — это одно и то же) является удовлетворительным, или хорошим, или отличным. Публикация глав романа в «Правде» тоже говорит за то, что решение удовлетворительное, приемлемое, а может быть, превосходное.
Все это принимается читателем с высшим удовлетворением. Значит, с лагерной темы снят запрет, новые главы романа Шолохова печатаются затем, чтобы их обсуждали.
Это — бесспорно. Нас приглашают принять участие в обсуждении этих тем.
При всех обстоятельствах публикация новых глав есть разрешение, приглашение, повод принять участие в их обсуждении.
Согласен я или не согласен с точкой зрения Шолохова на Сталина или на советский Освенцим — это вопрос другой. Ибо если не обсуждать, то для чего и печатать миллионным тиражом.
Литературные достоинства этой художественной скороговорки невысоки. Шолохов торопится высказать свое мнение и о гражданской войне, и об армии, и о Сталине, Ежове и Берии, и колхозах, индустриализации, и Пушкине, и сталинских [последнее слово зачеркнуто автором. — Ред.] лагерях, и Гитлере, вредительстве в колхозах. Всему Шолохов дал объяснение, утешил все тревоги.
Напрягаться искать разницу между речью героя <и> авторской нужно потратить слишком много сил.
Где же этот лагерь, пробыв в котором четыре с половиной года, генерал настроен столь оптимистично.
Это — Сибирь.
Это — не Колыма. Ибо Колыма 1937, 1938, 1939, 1940, 1941 и далее до 1953 года включительно — это лагерь уничтожения.
С другой стороны, «пик» лагерного «произвола» (произвол в кавычках, ибо произвола в лагерях тридцатых годов никогда не бывало — волос с головы арестанта не упал бы без приказания Москвы).
Это 1938 год. Для воли, для арестов — тридцать седьмой, а для лагерей — тридцать восьмой. Все, что было до и после тридцать восьмого — слабее, хоть тоже полно крови.
Итак, Шолохов называет важный год лагерной жизни — тридцать восьмой.
Балагурить по поводу пролитой крови нельзя.
Лагерь тридцать восьмого, где генерал получил <на> вечную память шрамы на ногах — рубцы от пиодермии, или цинги, или пеллагры, или алиментарной дистрофии — весь этот букет лагерных болезней оставил следы на ногах генерала.
Как же это случилось? А вот как.
Цитата.
[Цитата в тексте пропущена, однако очевидно, что Шаламов имел в виду следующие строки романа Шолохова:
«...Он присел на песок, проворно стащил полуботинки, носки, с наслаждением пошевелил пальцами. Потом, после некоторого колебания, снял штаны.
Иссиня-бледные, дряблые икры у него были покрыты неровными темными пятнами.
Заметив взгляд Николая, Александр Михайлович сощурился:
— Думаешь, картечью посечены? Нет, тут без героики. Эту красоту заработал на лесозаготовках. Простудил ноги, обувка-то в лагерях та самая... Пошли нарывы. Чуть не подох. Да не от болячек, а от недоедания. Давно известно, “кто не работает, тот не ест”, вернее, тому уменьшают пайку, и без того малую. А как работать, когда на ноги не ступишь? Товарищи подкармливали. Вот где познаешь на опыте, как и при всякой беде, сколь велика сила товарищества! А нарывы, как ты думаешь, чем вылечил? Втирал табачную золу. Более действенного лекарства там не имелось. Ну, и обошлось, только до колен стал, как леопард, а выше — ничего от хищника, скорее наоборот: полный вегетарианец. Надеюсь, временно...». — «Правда», 13 марта 1969 г. — Ред.].
Как же генерал остался в живых?
Разве можно работать с опухшими ногами? А если «выгоняют», то как выполнить урок, норму, задание, чтобы не снизили пайку?
Генерал объясняет, что действительно не мог работать и ноги опухали от голода и не выполнял «нормы».
Кто же ему помогал? — Товарищи. И генерал произносит тост в честь дружбы.
Но ведь подобным заболевал не один генерал в миллионных и стотысячных лагерях.
Голодают все — если у одного из рабочих пухнут ноги от голода и гной течет от цинготных ран?
Никто из товарищей кормить генерала не будет.
Нужен либо счастливый случай, как у генерала Горбатова[207]