Том 7. Эстетика, литературная критика — страница 4 из 143

ициями. Нельзя приблизиться к одной из них, не допустив одновременно всех опасных последствий и двусмысленных положений, ведущих к тому, что Тимона будут смешивать с лже-Тимоном. Но пока третьего не дано, целые эпохи бывают окрашены этим фатальным выбором.

Если отбросить исторические условности, пригодные только для взрослых детей, то окажется, что положение Ленина между «плехановской ортодоксией», склонившей свою пальмовую ветвь в сторону меньшевизма, и сомнительным философским новаторством богдановской группы, забиравшей влево, было весьма затруднительным. Ему приходилось выбирать то, что в данный момент менее опасно для формирования революционного авангарда страны, зная, что на практике сохранить ясность формы, отвечающей этому содержанию, не легко и не всегда возможно.

Главным в период подъема революции Ленин справедливо считал проведение большевистской тактики. Поэтому ему приходилось до поры до времени терпеть уколы Плеханова, не упускавшего случая отождествить большевизм с ницшеанством и махизмом. Так, например, говоря в примечаниях ко второму русскому изданию брошюры Энгельса «Людвиг Фейербах» (1905) об опасности взятия власти в незрелой ситуации, Плеханов писал: «Ленину и окружающим его ницшеанцам и махистам очень полезно было бы подумать об этом. Но есть основания опасаться, что эти „сверхчеловеки“ утратили способность к мышлению»[12].

Под «ницшеанцами» имеется в виду, конечно, прежде всего Луначарский. Богостроительский комментарий Луначарского к повести Горького «Исповедь» (вторая книга сборника «Литературный распад», 1909) оказался для Плеханова чистой находкой, и он не преминул увидеть в словах старца Ионы о «народушке» не что иное, как отражение большевистской тактики: «Тут получается нечто вроде пресловутой „диктатуры пролетариата и крестьянства“ в применении к религиозному творчеству»[13]. Все это лишь отдельные примеры обычных выпадов Плеханова, которые Ленин считал «мелкими», а иногда высказывался о них и похуже, выражая даже сочувствие Луначарскому, хотя при этом не забывал добавить, что с философским содержанием критики Плеханова он вполне согласен[14].

Но дело здесь не только в искусстве сильного полемиста, который пользовался философскими ошибками союзников Ленина для защиты своей политической позиции. Принять философские взгляды группы Богданова за идеологию большевистской фракции было нетрудно. Многие так и думали, считая левое крыло социал-демократии более близким к народничеству и более склонным к высокой оценке субъективного фактора в революции, тогда как правое крыло, в лице меньшевиков, гордилось своей объективной научностью, своим подчинением закону развития производительных сил. В такой стилизованной форме действительное различие двух политических линий могло быть понято лишь приблизительно, а иногда и карикатурно. Оно терялось в абстрактном распаде идей — старом конфликте субъекта с объектом. Для популярного, некритического, то есть буржуазного, сознания большевизм становится философией революционной воли, не признающей метафизической реальности объективных условий, «философией борьбы» в духе полуанархиста Ст. Вольского. Отсюда уже рукой подать до превознесения субъекта над объектом в гносеологии, что и делала школа Богданова.

Этот сдвиг в сторону сознания и воли, ведущий к разрыву с материализмом, совершался во имя самых лучших революционных целей, под видом критики тактического оппортунизма Плеханова. Последнего обвиняли в созерцательном материализме, повторении Гольбаха и Гельвеция, метафизическом отношении к объекту, склонности только объяснять мир, тогда как наша задача состоит в том, чтобы его изменять. Где-то здесь были и справедливые укоры, но в целом получался совершенно чуждый марксизму активизм (или волюнтаризм), хорошо известный нам в его различных формах, иногда очень «левых», но постепенно переходящих в настоящее мракобесие. Не будем касаться более существенных вопросов современности, скажем только, что модная в настоящее время на Западе эстетика ломки реальных форм также оправдывает эту дичь ссылкой на активность революционного субъекта. Ведь наша задача не просто отражать действительность, а деятельно изменять ее! Перед лицом подобных сдвигов марксистской философии, открытых уже русскими махистами начала века, Ленин указывал на заслуги Плеханова как подлинного защитника философских основ марксизма. «Это тем более необходимо решительно подчеркнуть, — писал он в 1908 году, — что в наше время делаются глубоко ошибочные попытки провести старый и реакционный философский хлам под флагом критики тактического оппортунизма Плеханова»[15].

В начале 1908 года А. Богданов поместил в известном органе германской социал-демократии «Die Neue Zeit» статью «Эрнст Мах и революция», в которой он, по случаю семидесятилетия венского мыслителя, высказывал ему горячую благодарность от имени русского пролетариата и связанной с ним интеллигенции за большую пользу, принесенную ею идеями революционному движению в России. Анонимный переводчик этой статьи в предисловии к ней выразился еще более прямо. Он утверждал, что среди русских социал-демократов отношение к Маху становится признаком участия в той или другой фракции. «Весьма серьезные тактические расхождения между „большевиками“ и „меньшевиками“ обостряются благодаря вопросу, который с нашей точки зрения не имеет к этому никакого отношения, вопросу о том, кто ближе марксизму в теории познания — Спиноза и Гольбах или Мах и Авенариус»[16].

Таким образом, группа Богданова имела претензию на захват в свои руки большевистской фракции и отождествление ее в философии с эмпириомонизмом, а в политической области с тактикой бойкота Государственной думы, и временами для Ленина создавалось трудное положение. По крайней мере, в предвидении возможного раскола он пишет Воровскому летом 1908 года: «Они строят раскол на почве эмпириомонистической-бойкотистской. Дело разразится быстро. Драка на ближайшей конференции неизбежна. Раскол весьма вероятен. Я выйду из фракции, как только линия „левого“ и истинного „бойкотизма“ возьмет верх»[17]. До выхода Ленина из большевистской фракции дело не дошло — ему удалось организовать отпор новой опасности. Но самая возможность такого исхода показывает, что иллюзия тождества эмпириомонизма и «бойкотизма» с идеологией левого крыла русской социал-демократии была похожа на правду.

Правдоподобность этой иллюзии вытекала из того, что для мнимого тождества достаточно было незаметного сдвига всей системы понятий революционной партии «влево». Именно потому, что философские взгляды группы Богданова были имитацией, заменителем подлинного развития марксистской философии, отвечающего ленинскому направлению в политике русской социал-демократии, они и представляли такую опасность. Тут был элемент чрезмерности революционного пафоса, сначала незаметный, потом все более очевидный вплоть до перехода группы «Вперед» на позиции, близкие к анархо-синдикализму. Внутреннее соответствие философии и политики в конце концов установилось, но пока эта мертвая точка не была достигнута, попытки Богданова рассматривать философию, по его собственному выражению, sub specie révolutionis (с точки зрения революции) могли совмещаться с политической близостью к Ленину.

До расхождения большевиков и меньшевиков сам Плеханов считал философские уклонения Богданова «не отчаянно большими». Летом 1903 года Ленин и Плеханов вели переговоры с редакцией «Очерков реалистического мировоззрения» о своем сотрудничестве в этом сборнике. «Плеханов смотрел тогда на Богданова как на союзника в борьбе с ревизионизмом, но союзника, ошибающегося постольку, поскольку он идет за Оствальдом и далее за Махом»[18]. Как же могла возникнуть мысль о таком странном союзе? Дело в том, что ревизионизм первого призыва, ревизионизм Бернштейна и Конрада Шмидта, с которыми спорил Плеханов, был окрашен в кантианские тона. Богданов, Луначарский и другие молодые марксисты их направления отвергали кантианство, как им казалось, слева, с точки зрения своего «монизма». Истинный характер их критики Канта был, очевидно, еще неясен самому Плеханову, и в определенных границах союз казался возможным.

IV

При каком условии он был возможен для Ленина? Мы видели, что автор предисловия к статье Богданова в «Die Neue Zeit» считал вопрос о материализме в теории познания чем-то не столь существенным и, во всяком случае, не имеющим никакого отношения к политике. Это была точка зрения, преобладавшая в немецкой и австрийской социал-демократии: нейтральность по отношению к вопросам философии. Сам Каутский писал Плеханову в ответ на его нетерпеливые напоминания о необходимости выступить против мнимого философского новаторства Бернштейна: «Я никогда не был силен в философии и, хотя я и стою целиком на точке зрения диалектического материализма, все-таки я думаю, что экономическая и историческая точка зрения Маркса и Энгельса в крайнем случае совместима с неокантианством»[19]. Что касается Виктора Адлера, то он еще более определенно отрицал необходимость борьбы против ревизионизма в философии, полагая, что партия не может решать такие вопросы, которые, вообще говоря, «по ту сторону всякой политики»[20]. Статьи Плеханова против неокантианства Бернштейна и компании навлекли на него обвинения в резкости и породили недоумения, даже недовольство[21].

Нейтральность в основных вопросах мировоззрения — одна из самых отрицательных черт социалистических партий II Интернационала. Устраняясь от высокой теории во имя практической, деловой защиты интересов рабочего класса, эти партии облегчили возрождение религии и национального шовинизма в их элементарной форме, понятной всякому «человеку улицы», или в виде утонченной ретроградной философии, создающей эрзац последовательного и цельного взгляда на мир, в котором нуждаются широкие массы людей, по-разному зависящих от капитала, но в общем угнетенных или