– Булавка! Она лежала ко мне острием… Дурная примета… Нужно принять предосторожности. (Он три раза повернулся на одной ноге, плюнул сперва на северо-запад, потом на северо-восток и произнес торжественно): Господа, непременно случится какое-нибудь несчастие! Однако прощайте! Что бы ни случилось – пора одеваться.
Хламиденко ушел.
– Ну, мосье Зеницын, будем же продолжать! – начала Вера Леонтьевна. – На чем, бишь, мы остановились? Да! я говорю вам: «Возьми меня всю, всю…»
И она делала глазки бедному Зеницыну.
– «Беру тебя, беру, с тем чтоб ты назвала меня сладостным именем любви», – отвечал он почти со слезами.
Дверь с шумом отворилась: вбежал Хламиденко, расстроенный, всклокоченный, вбежал в полурусском, полуитальянском костюме, без парика.
– Фабры, фабры! – закричал он. – Боже мой! Что ж я буду делать без фабры?.. Вот порядок!.. Не говорил ли я, что случится какое-нибудь несчастие? Так и есть! Где я возьму фабры?..
На крик сбежалось несколько слуг и за ними сам хозяин.
– Что случилось? отчего вы так расстроены, Петр Иванович?
– Расстроен! и вы еще спрашиваете, отчего я так расстроен?
– Он никогда не был настроен, – подхватил Черницкий.
– Он, видно, как подержанные фортепьяно, не держит строю, – заметил Зеницын.
– Не понимаю причины вашего гнева… Объяснитесь.
– Вы имели против меня злой умысел; хотели опозорить меня перед вашими гостями. Я прихожу одеваться… И что ж? Нет фабры, нет волос, из которых бы я мог сделать усы и бороду приличной длины и цвета…
– Успокойтесь, я сейчас отыщу парикмахера; всё найдется…
– Найдется? нет, поздно уж искать теперь! Я преодолел одно препятствие; я с опасностию своей жизни достал вот эти волосы.
– Покажи, покажи, что за волосы… Да это какая-то шерсть! – вскричал Черницкий, рассматривая продолговатый пучок волос рыжего цвета, который он уже давно заметил в руках неистовствующего Париса.
– Я хотел сделать из них усы и бороду…
– Что ж мешает?.. Славный отрывок… кажется, от теленка… Советую тебе привязать из него бороду.
– Отвяжись!
– В самом деле, почему ж бы вам не воспользоваться своим открытием? – смиренно спросил хозяин.
– Воспользоваться?.. Да разве вы не видите, что это открытие рыжее… всмотритесь хорошенько, совершенно рыжее! – воскликнул Хламиденко почти со слезами.
Все присутствующие начали с любопытством рассматривать волосы.
– О, какое несчастие! – говорил Хламиденко.
– Огненного цвета!
– Совершенно рыжего цвета!
– Без малейших оттенков черного или красного!
– Настоящее подобие красной меди!
– Блистательней солнца, точно у Казимода!
– Что за козьи моды! – закричал оглушаемый Хламиденко. – И глупо, – продолжал он, – у козы белая борода, а не рыжая… Хоть бы смеялись-то умно…
– Да успокойтесь, Петр Иванович, – сказал хозяин, смекнув, что дело может принять дурной оборот для его спектакля. – Вооружитесь всегдашним вашим благоразумием… теперь вас узнать нельзя… Я никогда не думал, чтоб вы были в состоянии кричать и сердиться… Скажите, вы ли это, вы ли?
– Все решительно против меня! – воскликнул Хламиденко, хватаясь за голову. – Если я и вою, так по вашей милости… Однако смотрите, Андрей Матвеевич, как бы вам самим не заплакать!
– Помилуйте, совсем не в том смысле сказал… Если я виноват, то прошу извинения…
– Извинения! могу ли я сделать усы и бороду из вашего извинения?.. Могу ли я нафабрить эти рыжие волосы вашим извинением?.. Нет, я решительно отказываюсь играть!
– Ах, какой вы человек!
– Я не человек, я надворный советник! Я не позволю играть собою всякому… да и сам не буду играть… Прощайте.
Хламиденко ушел. Стригунов чуть не упал в обморок с отчаяния. Только обещания Черницкого уговорить Петра Ивановича несколько ободрили его. Они со всех ног бросились за разъяренным Парисом.
Зеницын остался один. Когда влюбленный робок и нерешителен, тогда он хватается за самые странные средства, чтоб сблизиться с любимой женщиной, только б эти средства были по плечу его робости и нерешительности. Так действовал и Зеницын. Боясь объясниться открыто, он думал, что может заронить искру любви в сердце Задумской, объяснить ей несколько свои чувства, передав на сцене верно и увлекательно любовь и страдания лица совершенно постороннего. Такое предположение ему извинительно: он был мечтатель и верил в тайное сочувствие душ. Надеясь многого от настоящего вечера, он усердно принялся за повторение своей роли, торопясь воспользоваться последними минутами. Вдруг за дверьми послышался шум: в комнату вбежал Хламиденко, сопровождаемый Черницким и Стригуновым.
– Ты говоришь, что она, Александра Александровна, ангел, штаб-офицерша, – просила меня играть?
– Ну да, – отвечал Черницкий, удерживаясь от смеха.
– О, как я счастлив!.. Беги же, скажи ей, что я всё для нее сделаю.
– Да будешь ли ты играть-то?
– Буду ли я играть? Она просила – и я не буду играть?.. Разве я камень, разве я пробка, разве я дерево… «Понемногу того и другого и третьего, – подумал Зеницын, – а больше всего пробки».
– Иду, иду, буду играть, хоть бы горы препятствий воздвигала судьба!
Хламиденко ушел. Андрей Матвеевич молча пожал руку Черницкому в знак благодарности. Чтоб понять столь быструю перемену, надобно сказать, что Хламиденко давно уже таял от взоров очаровательной вдовушки. При своей самонадеянности, он уже несколько раз приступал даже к решительному объяснению, но был отвергаем. Теперь надежда снова ожила в душе его.
– Половина восьмого! – с ужасом закричал Андрей Матвеевич, взглянув на часы. – Только полчаса осталось… Ах, боже мой!
Он побежал со всех ног на сцену. Суматоха сделалась ужасная. Начали одеваться. Наконец поднялся и занавес. Началось представление. Рукоплескания не умолкали почти во всё продолжение драмы. Об игре актеров-любителей и говорить нечего: если б не Зеницын, который один несколько соответствовал своей роли, то драму Шекспира легко было бы принять за комедию. Хламиденко невыносимо кричал, бил себя в грудь, топал ногами и засматривался на одно из кресел, в котором сидела Задумская. Монах Лоренцо, которого играл Пырзиков, нес какую-то ахинею и, толкуя о укрепляющей силе трав, им собираемых, беспрестанно ослабевал от травнику, который пил на сцене под именем целебного эликсира. Вера Леонтьевна кстати и некстати вешалась на шею Зеницыну и портила его монологи пискливым мяуканьем. Зеницын понимал, как смешно его положение в кругу подобных существ, и между тем лез из кожи, то рыдая, то радуясь, то хохоча в припадке неистового отчаяния. У него, как мы уже сказали, была своя цель, цель странная, однако ж, не вовсе нелепая. По достиг ли он ее? Задумская была тут. Она слушала его, – сначала как все, холодно, равнодушно, потом с некоторым вниманием; наконец с нетерпением ждала она его выходов… Но поняла ли она его? способна ли она была понять его? Черницкий был прав, описывая ее своему приятелю. Она действительно давно сказала сама себе: «Мне нужен или муж – ребенок душою, который был бы слепо, беспредельно предан мне, или муж – дурак первого ранга; иначе я никогда не выйду замуж, потому что буду несчастна». Вот почему она была так неприступна для провинциальных любезников, по большей части пустых и несносных. Она знала, что если б ей не удалось найти мужа первого разряда, то есть мужа-ребенка, то мужей второго разряда могла бы встретить вдоволь. До сих пор она видела в Зеницыне человека слишком обыкновенного и вовсе не думала прочить его себе в мужья, хоть сердце много говорило в его пользу; но теперь, когда она услышала его сильную, могучую речь, полную страсти и энергии, она поняла, что в нем есть душа, способная чувствовать глубоко и сильно. Она стала припоминать слова, которые говорил он, робость, какую обнаруживал в ее присутствии: слова показались ей так простодушны и благородны, робость так естественна и невинна, что ее молено было принять лучшим свидетельством неиспорченности сердца и чистоты намерений. Зеницын стал не столько ничтожен в глазах ее, как прежде. Таким образом, мечтательный расчет Зеницына принес ему действительную пользу.
Драма кончилась. Зеницын, разумеется, был вызван и оглушен рукоплесканиями. Много было и других вызовов; только как будто гости сговорились заранее: никто не подал голоса в пользу Веры Леонтьевны. Она одна не была вызвана! Предвидя огорчения своей тетушки, За-думская поспешила на сцену, чтоб успокоить ее обиженное самолюбие. Тетушка бесновалась в полном смысле слова; она готова была вызвать на дуэль всех гостей за то, что ее не вызвали. Нескоро успели привесть ее в память и уговорить играть в водевиле, где она выучила главную роль…
– Вперед нога моя не будет у Андрея Матвеевича! – сердито говорила она своей племяннице, выходя с нею за кулисы.
– Ничего, ничего, матушка! – кричал ей вслед Андрей Матвеевич. – В водевиле зато три раза вызовем… Что делать! видно, забыли, забыли… Впрочем, ничего… дело поправимое… Ставь кулису, на которой нарисовано синее небо с черными полосками да три зеленые дерева! – продолжал он, обращаясь к лакею.
– Успокойтесь! – говорила Задумская своей тетушке, внутренне смеясь над ее страстию к славе. – Водевиль всё поправит: я сама вам похлопаю…
– Как! – воскликнула Вера Леонтьевна с изумлением. – Ты хочешь смотреть водевиль? Опомнись… Уж будет того, что смотрела драму… Прилично ли, скажите пожалуйста, смеяться публично через год после смерти мужа?..
– Но меня просит Андрей Матвеевич…
– Что слушать мужчин! Они уговорят, да после сами же смеяться станут… О, я их хорошо знаю!
– Я в этом уверена, тетушка.
– Сколько раз я говорила, что я тебе кузина, а не тетушка.
– Вы сейчас сами назвали меня племянницей.
– Нужды нет… Так ты не пойдешь смотреть водевиля?
– Но ведь вы играете же в нем, хоть также были очень близки моему покойному мужу.
– Я? я дело другое… Не смотри водевиля, советую тебе.
– Пожалуй. Я что-то устала… Притом же маменька учила меня уважать советы старших…