Том 7. Художественная проза 1840-1855 — страница 79 из 121

«Уж не зайти ли? – подумал он. – Тут, кажется, красильня. Будто что-нибудь выкрасить. Да ведь зачем пойдешь? Не такое время! А ну хоть бы затем, чтобы посмотреть ее вблизи да самому показаться… испытать, как, например… нос? не поразит ли ее вблизи? Может быть, я только так напрасно тревожусь».

И он уж решился было зайти; но мысль опоздать к обеду остановила его. Он ускорил шаги, повернул в соседний переулок и, взглянув на часы, взял извозчика. Через десять минут он уже всходил по лестнице, которая вела и квартиру его будущего тестя.

IV

Отрывок из письма Хлыщова к петербургскому приятелю

«…Скажу тебе, дружище, что семейство, в которое скоро должен я вступить, поистине образцовое. Отец, Степан Матвеич Раструбин, человек не слишком большой образованности, и манеры самые обыкновенные; но что и манеры, когда нет души! А у него, я тебе скажу, душа самая благородная: вообрази, за дочерью дает полтораста тысяч чистогану, да еще по смерти достанется нам до ста тысяч. Он, я тебе скажу, нажил все состояние сам – и чем же, как думаешь? пиявками! В молодости случилось ему быть в Персии; там он и высмотри, что пиявки вещь недурная. Вышел в отставку, откупил в Персии какое-то болото и завел торг, да вот теперь у него два дома и до полумиллиона чистыми! Он уже давно, разумеется, оставил эту торговлю; понимаешь, наживши такое состояние, оно как-то неловко, а говорит: продолжай торг, добил бы до миллиона. Конечно, он хорошо сделал, что перестал, а всё жаль: пиявки, пиявки, а деньги такие же! Престранный старик! Если б ты знал, как он любит пиявки! Всякую вещь ими называет. Дочь у него пиявочка, жена пиявушка, лакей Пиявкин; побранить ли кого вздумает, кричит: пиявица! От всех болезней у него одно лекарство – пиявки, и вообрази: сам ничем в жизни не лечился, кроме пиявок, – а ведь как здоров! Толстяк такой, а лицо – кровь с молоком! И к семейству своему и к знакомым беспрестанно пристает, не поставить ли пиявок; лошадям пиявки ставит, а маленькую Фифи совсем погубил: проклятые всю кровь высосали у бедной собачонки; делались, видишь ли, с ней престранные припадки: вдруг завертится, начнет бегать вокруг комнаты, кружится, кружится да наконец и упадет, ну биться; он ей и приставь сорок четыре пиявки, всю ее так улепили, что смешно было смотреть, стала вся мохнатая, точно новой шерстью обросла! Была толстая, жирная, как всегда мопсы. А как отвалились, так совсем не узнать: точно кот стала, с неделю не кормленный, и шатается. Я, признаться, сначала и порадовался: терпеть не могу никаких маленьких собачонок, особенно мопсов, – ножки короткие, ходит – переваливается, морда тупая, а шерсть так лоснится, – тьфу, противно вспомнить! Да моя бедная Варюша расплакалась: „Вы, – говорит, – папенька, ее погубили своими пиявками!“ А он только смеется. Вообрази: и меня вздумал было лечить пиявками: сделалось у меня с дороги небольшое красное пятно на носу – так, пустяки! Он и пристал: приставь да приставь я к носу пиявку, я отнекиваюсь… Только что же? Заснул я после обеда: с дороги устал (понимаешь, я у них по-домашнему), слышу шорох, и нос так страшно холодит… открыл глаза, а он тут! и пиявка в руке, уж пробовал, да счастие, не вдруг пристала! Я как вскрикну. Он, уж нечего делать, – стал извиняться; я, говорит, вам же добра желал, а впрочем, как хотите – обиделся! И чего вы боитесь, говорит, вот смотрите: взял и приставил к своему носу: каков? Беда при нем заикнуться, что нездоровится, болит что-нибудь. Умора! а, впрочем, хорошо, что он так привязан к тому, чем, можно сказать, судьбу свою упрочил, – редкая в наш век черта! И, вообрази, даже дети у него… их четверо маленьких, кроме моей Вареты. Женился он, видишь, в Персии, взял персиянку: ну, известно, черная, нос такой крупный, брови, как лес, теперь толстовата голубушка, а хороша, должно быть, была!.. Всё говорит про Персию… Даже дети такие черные, толстенькие, лоснятся, ну точно насосавшиеся пиявки; право! мне, по край ней мере, всегда так кажется. Странная игра природы! А впрочем, семейство прекрасное! Приняли они меня, братец, чудесно: старик послал шампанского. И моя Варенька чудо красоты, любит меня ужасно. Глаз с меня не спускала, да я скоро ушел: спать с дороги хотелось смертельно…; Да что! Она ли одна? Скажу тебе, братец, мне здесь тай повезло, так повезло, что не будь такое время… да жаль, не до жуировки! время не такое. А с другой стороны, ведь я в некотором смысле образ жизни готовлюсь переменить, с молодостью прощаюсь… думаю, думаю, и сам но знаю, как распорядиться. Ну, да утро вечера мудренее. Прощай, хочется спать…»

V

– Мартын! нет ли у нас чего перекрасить? – спросил на другое утро Хлыщов, просыпаясь в самом приятнейшем расположении духа и потягиваясь.

– А как же, сударь! сами еще изволили говорить: желтый фуляр весь фаброй выпачкался…

– Ба! ба! ба! – воскликнул Хлыщов. – В самом деле! Так ты приготовь его…

Он не колебался долее. Желтый фуляр решил дело.

Часу в двенадцатом, одевшись по-вчерашнему, герой наш тем же путем отправился к невесте и скоро очутился перед домом с вывеской братьев Дирлинг и Ко. Белокурая головка была тут, совершенно в том же положении, как будто она всю ночь провела у окна.

– Я к вам иду, – сказал он самым нежным и вкрадчивым полушепотом.

– Пожалуйте, – отвечала она спокойно и приветливо.

Хлыщов поднялся по лестнице. Не успел он подойти к двери с маленькой вывеской «Дирлинг и К®», как уже дверь отворилась. Хлыщов поспешил войти и заметил, что отворила ему сама хозяйка.

Он вошел в комнату довольно просторную, по стенам которой помещались высокие шкапы. Поперек тянулся прилавок, захватывавший крайнее окно, у которого, как сообразил Хлыщов, показывалась ему интересная красильщица. У другого окна стояла огромная вешалка, заваленная распоротыми платьями, салопами, сюртуками и другими принадлежностями мужской и женской одежды разных цветов и размеров; к каждой вещи приколот был булавкой ярлык с нумером. Хлыщов был поражен таким разнообразным смешением одежд и думал, что если б собрать в одну кучу их владельцев, то вышло бы не менее разнообразное и занимательное смешение лиц. Два шкапа были полураскрыты: в них висели, также каждый с своим нумером, разноцветные лоскутья сукна, ситцу, шелковых и шерстяных материй, намекавшие своей формой иногда довольно ясно, какого рода одеяния были распороты и подвергнуты перекраске и каких размеров были люди, носившие их в первоначальном виде.

– Славно у вас красят, – сказал Хлыщов, рассматривая перекрашенные лоскутья, – только долго ли держится краска?

– Как долго? – сказала хозяйка не совсем чистым русским языком, которому мы не будем подражать. – Всегда!

– Уж будто? – возразил с приятной улыбкой Хлыщов.

– Попробуйте! – отвечала хозяйка. – Что вам угодно?

– Что? – сказал Хлыщов. – Вы изволите спрашивать, что мне угодно?

Молчание.

– А вы не ждали, чтоб я к вам вошел? – продолжал он. – И если б я вошел так, без всякой причины, небось рассердились бы?

Молчание.

– Вы довольны, что я зашел? или вам всё равно?

– Всё равно, – отвечала немка.

При таком неожиданном ответе герой наш решительно подумал, что немка глупа.

– Нет! как всё равно? – поправилась она с испугом, медленно одумываясь и видимо недовольная своей оплошностью. – Мне очень приятно!

– А! – значительно произнес обрадованный Хлыщов.

– Муж бранит, что нынче совсем мало работы, – дополнила немка, – вы, верно, пришли…

– Муж? так у вас есть муж?

– Да, муж!

– А где он?

– Там, – отвечала немка, указывая пальцем в пол.

– Внизу?

– Да.

– А что он делает внизу?

– Красит.

– Так у вас там красильня?

– Мастерская, – отвечала красильщица,

– А там что? – спросил Хлыщов, указывая на дверь в соседнюю комнату.

– Там… столовая.

– А там, дальше столовой?

– Спальня, – отвечала немка.

– Н-да. Ну а там, после спальни?

– Там кухня.

– А после кухни?

– Там ничего… там лестница вниз…

– В красильню? – подхватил Хлыщов.

Ему нравились простодушные ответы и особенно замешательство красильщицы, при котором она раскрывала рот шире обыкновенного и устремляла к потолку синие большие глаза, чрезвычайно схожие с глазами самого Хлыщова, напоминавшими, как уже сказано выше, глаза большой рыбы, вытащенной на берег.

– Так у вас мало работы? – спросил он.

– Теперь мало.

– И мул? сердится?

– Очень.

– Вот я вам принес работы и принесу еще…

– Вам выкрасить или перекрасить? – с живостью перебила хозяйка.

– Перекрасить… Не то чтобы перекрасить, – поправился Хлыщов, – я перекрашенных вещей до ношу, к счастию, не имею в том нужды, а если что вымарается, отдаю человеку… А тут особенное обстоятельство: вымарался в дороге мой любимый фуляр… мне его подарили – дорога память…

Довольный последней фразой, слетевшей с языка совершенно экспромтом, по как нельзя более кстати, Хлыщов достал фуляр и показал его хозяйке.

– Можно, – сказала она. – В какую краску?

– В какую хотите.

Я предоставляю вашему вкусу и вполне уверен…

Он грациозно принагнул голову.

– Нет, уж лучше вы сами назначьте, – сказала хозяйка, – а то после…

– Ха-ха-ха! Что вы думаете?.. Разве вам случалось?.. Нет, я вам скажу… я…

– Нет, нет, нет! – возразила немка, неожиданно оживляясь. – Вот подавно тоже господин, как и вы, богатый, принес перекрасить… одну вещь… одну (она, очевидно, затруднялась в выражении)… принес и оставил перекрасить в дикую краску. Перекрасили, а он посмотрел и рассердился. Я, говорит, велел в дикую, а вы перекрасили в серую… Я серый цвет не люблю и никогда но ношу. Рассердился так! Отдайте, говорит, мне… мою вещь такую, как была… А где нам взять её, такую? Муж так сердился, бранил… всё ты, говорит: по расспросила хорошенько!

– Удивляюсь, – воскликнул Хлыщов с неподдельным негодованием, – удивляюсь, как находятся такие люди! Кажется, один пол должен бы обезоружить… Будьте спокойны, сударыня, если уж вы сами не хотите назначить, так пожалуй… Да вот чего лучше? О какой там краске у вас расписано? – заключил он, увидав пачку объявлений у конторки.