Том 7 — страница 24 из 89

Глава XVII


Как только Трейси остался один, он снова пал духом, со всею очевидностью поняв всю безвыходность своего положения. Сидеть без денег, полагаясь на великодушие столяра, было уже достаточно скверно; однако воспоминание о том, какого он свалял дурака, объявив себя графским сыном перед этой глумящейся, нимало не верящей ему толпой, и о той унизительной сцене, которая за этим последовала, — было уже сущей пыткой. Трейси твердо решил никогда больше не изображать из себя графского сына в присутствии людей, которые склонны сомневаться в его словах.

Ответ отца был неожиданным и непонятным ударом. Впрочем, думал он, может быть отец полагает, что в Америке совсем нетрудно получить работу, и решил дать сыну возможность попробовать свои силы: а вдруг тяжелая, безжалостная, уничтожающая всякие иллюзии работа исцелит его от радикальных идей. Это казалось Трейси наиболее вероятным, но совсем не утешало. Ему больше нравилось думать, что за этой каблограммой последует другая, более нежная, где отец будет просить его вернуться домой. Может быть, капитулировать и написать, чтобы отец прислал ему денег на обратный проезд? О нет, этого он никогда не сделает. Во всяком случае, сейчас он так не поступит.

Каблограмма от отца придет, несомненно придет. И вот целую неделю он каждый день ходил из одной телеграфной конторы в другую, справляясь, нет ли каблограммы для Ховарда Трейси. Нет, никакой каблограммы нет. Так ему отвечали сначала. Затем ему стали говорить эту фразу еще прежде, чем он успевал задать вопрос. А некоторое время спустя лишь нетерпеливо мотали головой, как только он появлялся. После этого ему стало стыдно вообще туда заходить.

Теперь он достиг предела отчаяния, ибо чем больше усердствовал Бэрроу, стараясь найти ему работу, тем более это казалось безнадежным. И наконец он сказал столяру:

— Послушайте! Я хочу сознаться в одном прегрешении. Я до того дошел, что не только сам признаю, что я жалкое, исполненное ложной гордости существо, но и вам признаюсь в этом. Подумать только: я смотрел, как вы из сил выбиваетесь, ища мне работу, а у самого в это время была под рукой такая возможность! Тут виновата моя гордость — вернее, то, что осталось от нее, и вы уж меня извините. Теперь я избавился от нее и пришел сказать вам, что если эти кошмарные художники хотят иметь еще одного сообщника, они могут на меня рассчитывать, ибо теперь я неуязвим для стыда.

— Не может быть! Вы действительно умеете рисовать?

— Не столь скверно, как они. Так писать я не берусь, ибо я не гений, — я просто обычный любитель, неуклюжий мазилка, жалкая пародия на художника, но даже во сне или во хмелю я могу обскакать этих пиратов.

— Ура! Мне хочется кричать и прыгать! Право же, не могу сказать, как я счастлив и рад. Да ведь работа — это жизнь! Не важно какая — это не имеет значения. Для человека, изголодавшегося по ней, — это счастье. Я-то знаю! Пойдемте сейчас же и разыщем стариков. Ну как, полегчало на душе? У меня — очень.

«Пиратов» не оказалось дома. Зато их «творения» были налицо — они в изобилии красовались по всей крошечной, похожей на крысиную нору мастерской. Пушка — справа, пушка — слева, пушка — впереди, — словом, настоящая Балаклава.

— Вот здесь изображен недовольный извозчик, Трейси. Принимайтесь за дело: превратите зеленое море в зеленую траву, а корабль в похоронные дроги. Пусть старички убедятся воочию в ваших способностях.

Художники прибыли в ту самую минуту, когда был положен последний мазок. Они так и застыли от восхищения.

— Клянусь печенкой! Да ведь это настоящие дроги! Извозчик нипочем не выдержит, когда их увидит! Правда, Анди?

— Великолепно, великолепно! Герр Трейси, отчего вы нам тогда не сказали, что вы такой божественный мастер есть? Бог мой, если б вы жили в Париже, вы получили бы Римскую премию, всенепременно получили бы!

Договорились очень быстро. Трейси был принят в содружество на правах равноценного и полноправного компаньона и тотчас смело и энергично принялся за работу по переделке шедевров там, где детали не устраивали заказчика. В этот и последующие дни под его рукой исчезли все следы артиллерии и на смену ей явились эмблемы мира и коммерции — кошки, извозчичьи пролетки, сосиски, буксиры, пожарные машины, рояли, гитары, скалы, сады, горшки с цветами и пейзажи, — словом, то, что требовалось заказчику; и чем более нелепым и глупым было то, что он изображал, тем больше радости доставляло ему творчество. «Пираты» были в восторге, заказчики рукоплескали, представительницы прекрасного пола повалили в мастерскую, — словом, фирма процветала вовсю. Трейси вынужден был признаться себе, что в самой работе — даже такой дурацкой и никчемной, как та, которой он занимался, — было что-то необычайно приятное, доставлявшее ему такое удовлетворение, какого он не испытывал еще никогда, и возвышавшее его в собственных глазах.


Неполноправный член конгресса от Становища Чероки пребывал в состоянии величайшего уныния. Уже довольно долго он вел жизнь, способную убить кого угодно, ибо она состояла из непрерывных перемен: на смену дню, полному самых сверкающих надежд, наступал день самого черного разочарования. Источником сверкающих надежд был маг и волшебник Селлерс, который неизменно обещал, что вот уж теперь-то все несомненно удастся и он заставит этого материализованного ковбоя еще до наступления вечера явиться к ним в Россморовские Башни. Черное разочарование наступало в связи с тем, что эти предсказания упорно и неукоснительно не сбывались.

В тот день, о котором мы ведем рассказ, Селлерс, к своему величайшему огорчению, обнаружил, что обычное лекарство не действует и что настроение Хокинса никак не желает подниматься. Что-то надо предпринять, решил он. У него просто сердце разрывалось при виде скорбного, хмурого, глубоко несчастного, исполненного страдания лица своего бедного друга. Да, как-то надо его приободрить. Полковник немного подумал и увидел выход.

— М-м… — промолвил он как бы между прочим, — послушай, Хокинс, мы оба испытываем чувство глубокого разочарования в связи… в связи с тем, как ведет себя наш материализованный субъект. Ты с этим согласен?

— Согласен? Да, пожалуй, если вы предпочитаете это слово.

— Прекрасно. Значит, в этом отношении мы договорились. Теперь разберемся в природе этого чувства. Ни твое сердце, ни твоя душа тут не затронуты, — то есть я хочу сказать, что ты скорбишь вовсе не по материализованному как таковому. Ты с этим согласен?

— Да, я с этим тоже согласен от всего сердца.

— Прекрасно. Значит, мы уже сделали шаг вперед. Итак: мы договорились, что наше разочарование рождено отнюдь не поведением материализованного; мы договорились также, что оно возникло вовсе не от переживаний, связанных с личностью материализованного. Таким образом, — сказал граф, и глаза его победоносно сверкнули, — неумолимая логика событий приводит нас к следующему выводу: наше разочарование объясняется тем, что мы теряем из-за этого деньги. Ну, сознайся, разве не так?

— Еще бы не так! Конечно!

— Прекрасно. Если обнаружен источник болезни, значит обнаружено и лекарство для ее излечения. Так обстоит дело и в данном случае. Нам нужны деньги. И только деньги.

Давно проверенным приемом обольщения веяло от этого веселого доверительного тона, от этих многозначительных слов, которые в учебниках принято называть «словами, несущими смысловую нагрузку». И столь же давно знакомым было выражение надежды и веры, появившееся на лице Хокинса.

— Только деньги? — переспросил он. — Неужели вы хотите сказать, что знаете, как…

— И ты думаешь, Вашингтон, что я располагаю лишь теми возможностями, о которых известно публике и моим ближайшим друзьям?

— Видите ли, я… м-м…

— Неужели ты мог считать, что у человека, склонного от природы к скрытности, наученного долгим опытом держать свои дела при себе и не слишком распускать язык, недостанет ума оставить кое-что про черный день, когда в его распоряжении столько всяких возможностей, как, скажем, у меня?

— О, я уже начинаю оживать, полковник!

— Ты когда-нибудь был в моей лаборатории?

— Нет, не приходилось.

— Вот именно. Видишь, ты даже не знал, что у меня имеется лаборатория. Пойдем. У меня там есть одна игрушка, которую я хочу тебе показать. Я хранил ее в полнейшей тайне, — не найдется и пятидесяти человек, которые бы знали о ней. Но такова уж моя система, я всегда ее держался. Главное: дождаться, когда все будет готово, а тогда — пшт! — выпускай на волю!

— Признаюсь, полковник, я еще не встречал человека, которому бы так безгранично верил, как вам. Все, что вы говорите, даже просто так, мимоходом, — для меня закон: мне уже не нужно ни свидетельств, ни доказательств, ничего.

Старый граф был чрезвычайно польщен и растроган.

— Я рад, что именно ты веришь в меня, Вашингтон, — не все так ко мне справедливы.

— Я всегда верил в вас и буду верить, пока жив.

— Спасибо, мой мальчик. Ты в этом не раскаешься. Ты просто не сможешь раскаяться.

Они вошли в «лабораторию», и граф продолжал:

— Теперь окинь взором эту комнату. Что ты в ней видишь? На первый взгляд — всякое старье; на первый взгляд — ремонтная мастерская при бюро патентов; а на самом деле — копи Голконды! Посмотри вот на эту штуку. Что это, по-твоему?

— Даже представить себе не могу.

— Конечно не можешь. Это фонограф моей конструкции для мореплавателей. На нем записывается ругань для последующего использования в открытом море. Ты знаешь, что матрос и шагу не сделает, если его не обругать как следует, — недаром на корабле ценят того помощника капитана, который лучше ругается. Его талант спасает судно в минуту бедствия. Но ведь судно — большая штука, а человек не может быть сразу в нескольких местах, поэтому известны случаи, когда судно гибло, потому что на нем был всего лишь один помощник капитана, а не сто. На море ведь бывают страшные штормы. Пойдем дальше: на судне не могут содержать сто помощников капитана, но могут иметь сто ругательных фонографов; их устанавливают по всему судну, и тогда его можно считать вполне экипированным. Представь себе: разражается сильнейший шторм, и сто моих маши