оте, но они этого не заметили, а потому разговор перескакивал на другие предметы, и тогда присутствующим оставалось лишь удивляться и в волнении спрашивать себя: уж не заболела ли Гвендолен и не случилось ли у нее какой-нибудь неприятности? Может, испортила заказ?
Мать посоветовала прибегнуть к помощи лекарства и назвала длинный список разнообразных патентованных и подкрепляющих средств, содержащих железо и прочие разновидности металлов, а отец предложил даже послать за вином, хотя сам был рьяным поборником «сухих» законов и главой соответствующего общества в своем округе; однако все эти проявления заботы были отклонены — с благодарностью, но решительно.
Когда настало время ложиться спать и семейство стало расходиться по своим комнатам, Гвендолен потихоньку стащила одну из кистей, сказав себе: «Это та самая, которой он больше всего пользовался».
На следующее утро Трейси вышел из дому в новом костюме, с гвоздикой в петлице — ежедневным знаком внимания со стороны Киски. Помыслы его были полны Гвендолен Селлерс, а такое состояние духа не может не повлиять на вдохновение художника. Все утро кисть его проворно летала по полотнам почти без его ведома («без его ведома» в данном случае означает, что он не ведал, как творил, хотя некоторые авторитеты и оспаривают возможность такого толкования), и из-под нее выходило одно чудо за другим (под чудесами подразумеваются декоративные детали портретов) с такою быстротою и четкостью, что ветераны фирмы были совершенно потрясены и то и дело награждали его похвалами.
Зато Гвендолен теряла даром утро, и вместе с ним — доллары. Она решила, что Трейси должен прийти в первой половине дня — вывод, который она сделала без всякой посторонней помощи. А потому она то и дело отрывалась от работы и спускалась вниз, чтобы еще раз по-новому переложить кисти и всякие другие предметы, а заодно посмотреть, не пришел ли он. Но даже когда она сидела в своей рабочей комнате, толку от этого все равно было мало, а вернее — вообще не было, что она, к великому своему огорчению, вынуждена была признать. Последнее время она все свободные минуты мудрила над особенно необычным и оригинальным платьем, которое хотела себе смастерить, а сегодня утром решила приступить к шитью, но мысли ее витали далеко, и она безнадежно все испортила.
Увидев, что она натворила, Гвендолен сразу поняла, в чем причина и что это может означать, отложила работу и решила смириться. С той минуты она уже не покидала больше аудиенц-зала, а сидела там и ждала.
Вот уже и второй завтрак миновал, а она все ждала. И прождала так еще целый час. Тут сердце ее подпрыгнуло от радости, так как она увидела его. Благодаря небо за ниспосланное счастье, она кинулась наверх и, еле сдерживая нетерпение, принялась ждать, когда Трейси хватится своей главной кисти, которую она куда-то засунула, но хорошенько запомнила куда.
И вот в свое время все члены семейства по очереди были призваны на поиски и, конечно, ничего не нашли; тогда послали за ней; однако и она нашла ее не сразу, а лишь когда остальные разбрелись по всему дому: кто на кухню, кто в погреб, кто в сарай, — словом, всюду, где люди склонны искать вещи, повадки которых им мало известны.
Итак, Гвендолен подала художнику кисть, заметив, что ей следовало бы проверить, все ли готово к его приходу, но она не успела этого сделать: ведь еще так рано, и она никак не ожидала… Тут она умолкла, поражаясь собственным словам, а Трейси почувствовал, что пойман с поличным, и, устыдившись, подумал: «Так я и знал, что нетерпение пригонит меня сюда раньше положенного часа и я выдам себя. Именно это и случилось: она видит меня насквозь и потешается надо мной — в душе, конечно».
Гвендолен была приятно удивлена одним обстоятельством, тогда как другое вызвало в ней противоположное чувство: она была приятно удивлена новым костюмом Трейси и той переменой к лучшему, какая произошла в связи с этим в его внешности, но была куда менее приятно удивлена гвоздикой, торчавшей у него в петлице. Вчерашняя гвоздика почти не привлекла к себе ее внимания; сегодняшняя была точно такой же, но почему-то она сразу бросилась в глаза Гвендолен и всецело завладела ее думами. Ей бы очень хотелось с самым безразличным видом, будто мимоходом, выяснить происхождение цветка, но она не могла придумать, как к этому приступить. Наконец она решилась. И проговорила:
— Мужчина в любом возрасте может сбросить себе несколько лет, воткнув яркий цветок в петлицу. Я это частенько замечала. Потому-то представители вашего пола и носят бутоньерки?
— Думаю, что не потому, но такая причина достаточно основательна. Признаться, я никогда прежде об этом не слыхал.
— Вам, видимо, нравятся гвоздики? Из-за цвета или из-за формы?
— Не в том дело, — простодушно ответил он. — Мне их дарят. А мне более или менее все равно.
«Ему их дарят, — сказала себе Гвендолен и сразу почувствовала неприязнь к гвоздике. — Интересно, в таком случае, кто… и что она собой представляет…» Цветок начал занимать в ее мыслях довольно много места. Он всюду стоял на пути, мешал видеть и застилал перспективу и вообще становился необычайно нахальным и назойливым для такого маленького цветка. «Интересно, он очень ею увлечен?» — подумала Гвендолен, ощутив при этом самую настоящую боль.
Глава XXI
Теперь у художника имелось все, что нужно для работы, и у Гвендолен не было больше предлога оставаться в одной с ним комнате. Итак, она объявила, что уходит, сказав, что, если ему что-нибудь понадобится, пусть вызовет прислугу. И ушла, чувствуя себя глубоко несчастной и оставив глубоко несчастным Трейси, ибо с ее уходом солнечный свет померк для него.
Время потянулось для обоих нескончаемо долго. Он не мог писать из-за того, что без конца думал о ней; она не могла ни изобретать фасоны, ни шить, так как все время думала о нем. Никогда прежде живопись не казалась ему таким никчемным занятием; никогда прежде шитье не казалось ей таким неинтересным. Она ушла, не повторив приглашения к обеду, что несказанно огорчило его. Ну а она — она тоже страдала, так как поняла, что не может пригласить его. Вчера сделать это было совсем нетрудно, а сегодня — невозможно. За последние сутки она, сама того не заметив, лишилась тысячи невинных привилегий. Она чувствовала себя сегодня до смешного скованной и стесненной в своих действиях. Сегодня она уже ничего не могла сделать или сказать без оглядки на то, как он это воспримет: ее парализовал страх, что он может «заподозрить». Пригласить его к обеду? Да при одной мысли об этом ее бросало в дрожь. Итак, весь день оказался для нее источником нескончаемых волнений, которые исчезали лишь на короткий срок и тотчас возвращались.
Трижды за это время она спускалась вниз по делам, — то есть она говорила себе, что спускается вниз но делам. Это позволило ей в общем шесть раз взглянуть на Трейси, хоть она и делала вид, будто смотрит совсем в другую сторону; она старалась ничем не выдать того трепета, который, как электрический ток, пробегал по ней, но чувства ее были в таком смятении, что непринужденность ее выглядела неестественной, слишком наигранной, а спокойствие — чересчур истерическим, чтобы это могло кого-нибудь обмануть.
Впрочем, художник пребывал в состоянии не меньшего волнения, чем она. Он тоже шесть раз видел предмет своего обожания; волны восторга налетали на него, ударяли, захлестывали дивным опьянением и топили всякое понимание того, что он творит. В результате на стоявшем перед ним полотне оказалось шесть мест, которые надо было начисто переделывать.
Наконец Гвендолен обрела некоторое спокойствие духа и послала записку жившим по соседству Томпсонам с извещением, что придет к ним обедать. По крайней мере там ей ничто не будет напоминать, что за столом кого-то недостает, тогда как ей хотелось бы чтоб «доставало», — это слово она решила на досуге посмотреть в словаре.
А тем временем старый граф зашел поболтать с художником и пригласил его отобедать. Радость и благодарность Трейси нашли свое выражение в неожиданном и могучем взлете его таланта: ему казалось, что теперь, когда впереди несколько драгоценных часов, которые он сможет провести подле Гвендолен, наслаждаясь звуком ее голоса и наблюдая за сменой выражений на ее лице, — жизнь уже не может подарить ему ничего более ценного.
Граф же подумал: «Этот призрак, видимо, может есть яблоки. Посмотрим, ограничивается ли он только ими. Я лично думаю, что ограничивается. Яблоки, очевидно, — предел, положенный духам. Так ведь было и с нашими прародителями. Нет, я ошибаюсь, — вернее, прав лишь частично: для них яблоки тоже были пределом, но только с другой стороны». Тут он заметил новый костюм Трейси и вздрогнул от гордости и удовольствия. «А я все-таки хоть в какой-то мере довел его до наших дней», — подумал он.
Затем Селлерс сказал, что вполне доволен работой Трейси и тут же предложил ему реставрировать все остальные картины старых мастеров, а кроме того, выразил пожелание, чтобы художник написал его портрет, а также портрет его жены и, возможно, дочери. Радость художника не знала предела. Итак, они мило продолжали беседовать — Трейси писал, а Селлерс осторожно распаковывал картину, которую принес с собой. Это была олеография, совсем новенькая, только что вышедшая из мастерской: портрет улыбающегося самодовольного человека того типа, какие встречаются по всем Соединенным Штатам на рекламах, призывающих покупать трехдолларовые ботинки, или костюмы, или что-нибудь в этом роде. Старый граф положил олеографию к себе на колени и умолк, задумчиво и любовно глядя на нее. Тут Трейси заметил, что из глаз его на портрет капают слезы. Это тронуло отзывчивую душу юноши и в тоже время породило у него мучительное чувство неловкости, какое испытывает посторонний человек, став свидетелем сокровенных эмоций, наблюдателем переживаний, которые не предназначены для чужих глаз. Но сострадание пересилило все прочие соображения и побудило Трейси попытаться успокоить старика несколькими теплыми словами и проявлением дружеского участия.