Том 7: Очерки, повести, воспоминания — страница 32 из 106

– И называет еще это романом! – насмешливо прибавил Кряков.

170

– Как же вы назовете это? – спросил Уранов.

– Это протест аристократизма и милитаризма против демократии – вот как я назову! – сердито сказал он. – Протест привилегированных сословий, с их роскошью, приторною утонченностью, против…

– Против грубости, цинизма, неряшества, всякой моральной и материальной распущенности… это правда! – добавил Чешнев тоже пылко.

Генерал, Сухов и Уранов засмеялись. «Bien dit!»1 – раздалось с другого конца стола.

– И это подвиг со стороны автора, – продолжал Чешнев. – Давно пора было поднять копье против буйного натиска на все то, чем живет и держится общество.

– Например – на что? – почти грубо спросил Кряков.

– Например, на человеческие приличия, уважение к человеческому достоинству, сдержанность, обуздание диких страстей – и вместе с этим, конечно, и на соответствующие формы общежития, на утонченность нравов, так же, как на чистый вкус и здравые понятия… и в искусствах! Словом, протест против всякой расшатанности и растрепанности в людском обществе, против всякого звероподобия! Вот в чем состоит подвиг автора! Человечество долгим и трудным путем достигало этих результатов, а тут вдруг явилось поколение, которое хочет стереть все добытое тысячелетиями… И что̀ оно поставит на это место? Вот против этой лжи и грубого насилия и протестует автор!

– Нет, – бурно заговорил Кряков, – он протестует против простоты нравов, естественности быта, требований времени, против человеческих прав, личной свободы, равенства!.. вот в чем подвиг вашего автора! Он хочет защитить положение своих героев наверху, их привилегированную утонченность, роскошь, уклонение от прямого и положительного труда!

– Пошли за полицией, – тихо, удерживая смех, сказал Сухов хозяину.

– Постой, не мешай! Это любопытно! – отвечал тот.

– Труда! – с горьким смехом повторил Чешнев, – да разве эти новые тунеядцы не от труда бежали в свои трущобы и проповедуют раздел чужой собственности!

171

Кряков выпил стакан красного вина.

– А на скромные, низшие классы общества ваш автор-аристократ брызжет презрением! Так, Митя? ты ведь слышал, – обратился он к студенту, – брызжет?

– Не помню! – сказал тот со смехом, – что ты ссылаешься на меня? говори за себя!

– Где же? – спросил Чешнев, – о низшем классе там даже не упомянуто!

– А зачем не упомянуто? – резко отозвался Кряков.

– Вот, прошу угодить! – сказал Чешнев и засмеялся.

– Об этом сейчас только говорили, – прибавил он, – и исчерпали этот предмет. Мы сказали уже, что автор не знает других классов…

– И знать не хочет! значит, презирает! И как ему не презирать! все герои его – образцы изящества, утонченности мыслей, чувств, речи – и все ничего не делают! Как же вдруг ввести в их крут труженика, от которого может почуяться запах трудового пота… виноват… транспирации (поправился он с улыбкой и ироническим поклоном ко всем) и который, пожалуй, скажет «воняет дымом», вместо «пахнет дымом». Еще того гляди явится в поношенном платье, без перчаток… вот как я пришел: извините! – сказал он хозяину, показывая голые руки.

– И я тоже не надеваю их! – перебил Чешнев со смехом.

– И вдруг такой автор, – продолжал Кряков, – нарисовал бы мужика, мещанина, мелкого чиновника, труженика, ремесленника… Как же! барыни, пожалуй, его не стали бы читать!

– Я и все почти мои знакомые дамы читали и знаем Гоголя! – сказала вдруг Лилина.

Кряков мутно взглянул на нее.

– Вы? – возразил он, – не может быть!

– Отчего?

– Если б вы читали Гоголя и других народных писателей – ваши глаза смотрели бы иначе и не было бы у вас этой блаженной улыбки.

Она сконфузилась и смотрела в недоумении вокруг.

– Qu’est се qu’il dit?1 – спросила она соседа.

172

– Des sottises! Gardez vous bien de le contredire!1 – отвечал тот, улыбаясь.

– Вот так лучше, – прибавил Кряков, – объясняйтесь на своем природном языке и оставьте Гоголя в покое!

– Dieu, dieu, dieu! Voilà un ours mal léché!2 – донеслось с другого конца стола – и все засмеялись. Кряков остановился было, но махнул рукой, засмеялся сам и продолжал, обращаясь к Чешневу:

– Нет, все эти лица романа – кучка праздных людей, живущих жирно и наслаждающихся на счет народа, а сами ничего не делающие! Вот что ваш высший класс! стоит ли описывать его!

– Боже мой! – почти застонал Чешнев, – какая злоба и клевета! Праздных! Да кто же управляет, вместе с высшей властью, судьбами нашей страны? – горячо обратился он к Крякову. – Кто поставил ее на высокую ступень извне и кто держит силу, порядок и ход жизни внутри – как не лица того же круга, из которого автор взял своих героев?

– Нет! трудом, кровью и духом народа держится все! – рыкал, как лев, Кряков с блистающими глазами.

Студент поталкивал его тихонько в бок.

– Да разве мы все – не народ? разве эти графы, князья, их предки – не из народа и не народ? – спорил Чешнев.

– Были! а теперь лезут из кожи, чтобы уйти от него дальше, не походить на него! Разрушают даже последнюю связь с ним – язык; стараются быть ему непонятным, говорят по-французски, по-английски, всячески, лишь бы не по-русски!

Чешнев вздохнул и поникнул головой перед этой последней, конечно, неоспоримой правдой насчет языка.

– Да и в своем-то языке много иностранных слов употребляют, – вполголоса сказал генерал, – что правда, то правда!

– Это отчасти справедливо, – с оттенком грусти заметил Чешнев, – и в этом смысле мы все, пожалуй, давно не народ. И вы тоже: одеты вы не по-русски и употребляете много не русского и кроме языка. Да и русский язык,

173

которым вы говорите, не тот, которым говорит народ; он вас не поймет, а вы на его языке говорить не умеете.

– Оттого, что его не учат понимать нас, держат умышленно в невежестве…

– Но ведь если он выучится одеваться, говорить не по-русски, пить, есть не русское, как мы теперь, так ведь он перестанет быть тем народом, какой вы разумеете. Все это всегда так было и будет; это вечное колесо! Стало быть, вы негодуете, зачем не все вверху или зачем мы все не внизу! Но ведь это физически невозможно? Вы не хотите понять, что народ составляет только часть того, что называется нацией! Вы, по крайней мере, скажите, чего вы хотите? Какое ребячество!

– Не ребячество, а социализм это называется! Головы, получше наших с вами, решают этот вопрос; а нам нечего спорить!

Все опять громко засмеялись. Решительно всем было весело от этих дебатов. И Чешнев засмеялся. Героем вечера был не автор и его роман, а Кряков и оригинальные приемы его полемики.

– Чему вы обрадовались! – сердито сказал Кряков.

Смех удвоился.

– Что же это такое этот социализм? – спросил генерал.

– Вам любопытно? – обратился к нему Кряков, – спросите того фельдфебеля, которого Скалозуб хотел дать Репетилову в Вольтеры, а меня увольте от ответа!

– В наш огород камешки бросает! – добродушно заметил генерал, видя общий смех.

– Народность, или, скажем лучше, национальность – не в одном языке выражается, – сказал после некоторого молчания Чешнев. – Она в духе единения мысли, чувств, в совокупности всех сил русской жизни! Пусть космополиты мечтают о будущем отдаленном слиянии всех племен и национальностей в одну человеческую семью, пусть этому суждено когда-нибудь и исполниться, но до тех пор, и даже для этой самой цели – если б такова была в самом деле конечная цель людского бытия – необходимо каждому народу переработать все соки своей жизни, извлечь из нее все силы, весь смысл, все качества и дары, какими он наделен, и принести эти национальные дары в общечеловеческий капитал! Чем сильнее народ, тем богаче будет

174

этот вклад и тем глубже и заметнее будет та черта, которую он прибавит к всемирному образу человеческого бытия.

Он в раздумье поник головой.

– Comme c’est profond!1 – шептали в одном конце.

– Это… это… знаете… – начал Сухов, – это правда!.. – И он запил вином.

Беллетрист Скудельников на минуту опять поднял глаза на Чешнева и потом снова впал в апатию.

– Как это хорошо сказано! très joli, n’est се pas?2 – говорила Лилина.

– Затейливо, нечего сказать; ну, так что же? – сказал Кряков, – что вы хотели этим сказать?

– То, что русский народ исполняет эту свою великую и национальную и человеческую задачу, и что в ней ровно и дружно работают все силы великого народа, от царя до пахаря и солдата! Когда все тихо, покойно, все, как муравьи, живут, работают, как будто вразброд; думают, чувствуют про себя и для себя; говорят, пожалуй, и на разных языках; но лишь только явится туча на горизонте, загремит война, постигнет Россию зараза, голод – смотрите, как соединяются все нравственные и вещественные силы, как все сливается в одно чувство, в одну мысль, в одну волю – и как вдруг все, будто под наитием святого духа, мгновенно поймут друг друга и заговорят одним языком и одною силою! Барин, мужик, купец – все идут на одну общую работу, на одно дело, на один труд, несут миллионы и копейки… и умирают, если нужно – и как умирают! Перед вами уже не графы, князья, военные или статские, не мещане или мужики – а одна великая, будто из несокрушимой меди вылитая статуя – Россия!

– Браво! C’est sublime!3 отлично! – закричали все. – За здоровье Дмитрия Ивановича! человек, наливай шампанское! – приказывал Уранов.

– За что? Вы все это думаете и чувствуете! – говорил он, отвечая чоканьем на чоканье, – это общий ответ нашему собеседнику господину Крякову!

– Да! да! – подтвердили все.

Кряков встал со стула, готовясь уходить, но вдруг опять сел.

175

– До сих пор я был хорошего мнения о вас, – начал он, обращаясь к Чешневу, но не договорил: его заглушил общий хохот. – А вы просто-напросто шовинист! – выпалил он, когда все утихли.

С минуту длилось молчание. Профессор потупил глаза, журналист конфузливо улыбался. Скудельников вдруг взглянул широко на Крякова и на Чешнева. Красноперов, Уранов, Сухов и генерал с недоумением поглядывали друг на друга. «Что это еще такое?» – шепотом спросил генерал у Сухова. Тот спросил о том же Уранова, Уранов у Чешнева. Прочие с усиленным любопытством смотрели на Чешнева и Крякова. Трухин даже протер очки платком и ждал ответа. Чешнев взглянул на Крякова как будто с сожалением. Студент прятался от недовольных взглядов дяди за спину соседа.