Том 7: Очерки, повести, воспоминания — страница 70 из 106

– Сызмалу, может быть, был другой, – говорил он тихо, с передышкой, пещерным голосом, как умирающий. – А с тех пор, как стал помнить себя, – я все такой, как теперь…

361

– Ты не пьешь, сказывают? – продолжал я.

– Нет-с, не пивал и не пью ничего, кроме чаю да воды!

– Это хорошо, а вот, говорят, что ты и не ешь: это уж нехорошо. Оттого ты и такой худой…

– Нет-с, это не оттого, – с жалкой усмешкой заметил он, – это от другого…

– Отчего же?

– Бит больно бывал.

Он как-то жалко, болезненно взглянул на меня.

– Кем бит?

– Известно, барином.

– А кто твой барин?

Он назвал польскую фамилию, которую я теперь забыл.

– Он служил в военной службе, в гусарах, – продолжал Матвей, – денщиков не брал, получал за них деньгами, а я был у него вместо денщика. Вот он и бивал меня, крепко бивал!

Он с трудом, всей грудью дохнул, точно в изнеможении.

– За что же?

– Так: вздумается и побьет. Известно, барин за все может бить, ответа нет ему. Чуть что не потрафишь, и начнет: и кулаками, по голове, и коленками тоже, а иной раз саблей ударит или сапогом…

Я с ужасом слушал этот рассказ и поверял, глядя на него, жестокую правду этих истязаний.

– Иной раз невмочь было ездить с ним на перекладной телеге по тряской дороге, он спихнет с телеги и велит притти до места пешком… Я с годами и ослаб. Вот он и взял казенного денщика, а меня отпустил на оброк. Пятьдесят рублей оброку положил…

Все это он рассказывал с передышкой, умирающим голосом, медленно открывая и закрывая глаза.

«Боже мой, какой жалкий! А те находят его смешным!» – думал я, с глубоким состраданием слушая его.

– Все хочу откупиться на волю, да дорого просит, – продолжал он, – семьсот рублей! Я давал четыреста – не берет.

– А у тебя есть столько денег? – спросил я.

– Теперь уже нет: осталось меньше трехсот, – почти шопотом прибавил он. – Без места долго был, платил за

362

угол, и в долгах тоже рублей шестьдесят пропадает: не отдают.

Он вздохнул.

– Да я прикоплю и выкуплюсь! – довольно живо заключил он. У него даже глаза засветились. Видно было, что выкупиться на волю было его заветной мечтой.

«Так вот отчего он жаден на деньги! – думал я, – свободу хочет купить! Бедный, жалкий, жалкий!»

– Ты не торопись: может быть, и даром отпустят. Теперь идут толки об этом… – сказал я.

Тогда действительно в высших сферах был затронут этот вопрос. Но наступившие политические события в Европе отодвинули его на второй план. Но он не заглох – и толки принимали уже довольно определенный характер. Пока тихо, под спудом, но что-то готовилось…

– Бог с ним, с барином: я внесу, вот только понакоплю денег! – заключил Матвей. – Может быть, барин и правов-то не имеет: никаких, говорят, бумаг у него на нас нет, а держит!

Он тяжело вздохнул.

Жалкий! Жалкий!

– Где же накопить такую большую сумму? – спросил я. – Из жалованья трудно, не есть совсем – нельзя…

– Я наживу, барин, наживу: годок, другой-третий, семьсот рублей и больше наживу…

– Чем же? – спросил я в недоумении. – У тебя ремесла никакого нет…

– Процентами, – тихо, почти с лукавой улыбкой, сказал он. – В долг деньги берут, под залог – и хорошие проценты платят. Кому пятьдесят, кому семьдесят рублей нужно: дают по два, иногда по три процента в месяц.

«Ты… мелкий ростовщик!..» – хотел я сказать, но удержался. Он был так жалок. Я даже мысленно оправдывал его: он искал свободы!

– Как же ты можешь служить! – сомневался я. – Хоть у меня и не бог знает какая служба, однако все же надо и дров в печку положить, и затопить, и убрать комнаты, чистить платье. Случается иногда послать куда-нибудь… А ты такой слабый, щедушный… где же тебе?..

К удивлению моему, Матвей вдруг ожил, точно я его своими словами вспрыснул, как живой водой. Глаза и лицо просияли, губы раздвинулись в широкую улыбку,

363

обнаружив десны. Он зорко осмотрел всю комнату, мебель, шкафы с книгами, зашевелил руками, ногами.

– Все это могу-с, все сделаю: и печки буду топить, комнаты убирать, платье чистить, самовар ставить и чай готовить, и в лавочку ходить, за булками, и куда еще пошлете – и все прочее… все исправлю…

Он говорил не прежним потухшим голосом, а твердо, скороговоркой. При этом губы и нос его с каждым словом описывали круги. Он даже молодцевато тряхнул головой.

– Ну, я очень рад. Вот тебе денег, ступай, вези свои вещи, – сказал я.

Он отступил.

– Нет-с, барин, покорнейше благодарю… у меня есть… Как можно спервоначалу, еще не заслужил, а вам убыток! Нет-с, нет! – сказал он и к удивлению моему денег не взял. Это как-то противоречило с его жадностью к наживе.

– Я часа через два на извозчике все привезу… – заключил он.

Я ему показал его помещение и все мои комнаты.

– Вот твои, а это мои владения. Держи в порядке, чистоте. Ты часто ходишь со двора?

– Только в церковь, в воскресенье, не каждое, а то никуда-с.

– А знакомые есть?

– Есть кум у меня женатый: он редко, в месяц раз зайдет, больше никогда, никого-с…

– Вот и белье мое, и шкаф с платьем. Там, в той комнате, посуда, серебро…

– Пожалуйте «ерестрик»: я все проверю и приму, – сказал он.

– У меня никакого реестра нет: я тебе верю.

– Так я сам все запишу; без ерестра нельзя: боже оборони – пропадет что-нибудь! – сказал он и ушел, двигая ногами в стороны, как деревянными.

Устроившись сам, он дня два-три все разбирал мое добро. Записал платье, белье, серебро, каждую чашку, ни одной тарелки не забыл, и скрепил своей подписью: «такого-то числа принял Матвей».

Он принес мне этот «ерестр». Я хотел было бросить его в корзинку, под стол. Но он сделал такую умоляющую мину и так жалостно просил меня проверить, так ли

364

и все ли он записал, и спрятать в стол, что я на последнее согласился, а проверять отказался наотрез.

– Если что износится или разобьется, вы извольте отметить на «ерестрике», – приставал он ко мне, – а если я что разобью или потеряю, так из жалованья у меня вычтите…

– Если ты меня будешь беспокоить этими пустяками, так я твой «ерестрик» в клочки разорву – слышишь? – внушительно сказал я ему. – Я даю тебе полную свободу бить посуду, ломать или терять вещи – и никогда с тебя за то ни гроша не взыщу. Прошу только об одном: не пей!

– На этот счет будьте покойны, барин! – сказал он, показав улыбкой обе десны.

«На этот счет: а на какой счет мне не следует быть покойным?» – подумал я.

Наблюдая за ним еще несколько дней, я видел, что он все как-то двоился: когда молчал, не двигался, слушал, что ему говоришь – он сохранял свой вид изнеможенного, забитого человека. Не сжимал губ, отвечал будто с трудом и еле дышал. То вдруг просыпался, точно от сна, и обнаруживал признаки жизни. Каждый вечер я, однако, ложился с некоторым сомнением: доживет ли он до утра?

Я сказал ему, между прочим, чтобы он убирал мои комнаты по утрам, когда все тихо кругом, пока я еще в спальне.

Утром следующего же за тем дня, вставши, я только хотел позвонить, как услыхал ужасную суматоху, возню, стукотню в комнатах. Падали вещи, что-то звенело, валилось.

Я заглянул туда. Вижу, мой Матвей, без сюртука, в одном жилете, раскидывая нескладные ноги врозь и простирая длинные руки в стороны, бегает, скачет по моему кабинету, точно ловит курицу по двору. В комнате все было не на своем месте: мебель сдвинута, все раскидано, книги в куче на полу, мелкие вещи на окнах и т. д.

– Что ты делаешь? – спросил я.

– Убираю-с! – сказал он, оборачиваясь ко мне и обнаруживая десны. – Вот лестницу у дворников достал, печку вымыл, со шкафов сор смел, теперь лампы перетру, остались только книги!.. – хвастался он.

Я отвернулся, чтоб не захохотать: так он был смешон!

365

Ни изнеможения, ни вялости, ни мертвого вида, – просто смешон, невыразимо смешон!..

– Что же тут стукнуло, зазвенело? – спросил я.

– А вот как я шкафы обтирал, так книжки свалились сверху, да вот еще стекло от лампы упало, разбилось… Я, барин, другое куплю, на свой счет…

Он схватил одной рукой щетку, другой тряпку и начал опять бегать, скакать, ловить курицу, сшиб со стола пепельницу, щеткой стукнул по зеркалу.

– Оставь! довольно убирать! – сказал я, опять отворачиваясь, чтоб не захохотать. Но он как будто не слыхал и долго еще возился, ставил все на свое, или, лучше сказать, не на свое место. Тяжелые фолианты грудой навалил на хрупкую этажерку, назначенную для фарфора и разных легких вещей: она гнулась под тяжестью книг. А легкие вещи, между прочим, статуэтки, пресс-папье, занес на шкаф.

– Так лучше, барин: там целее будут! – хвастливо прибавил он и очень удивился, когда я велел сию же минуту сделать все наоборот: снять книги с легкой этажерки и поставить опять на шкафы, а легкие вещи разложить на столе.

– Видишь, что ты наделал: почти совсем раздавил этажерку, – вон она шатается!

Он посмотрел на погнувшуюся этажерку в недоумении, разиня рот, вздохнул и поставил нехотя все, как я велел.

В воскресенье, часа в четыре дня, он попросился у меня в свою церковь.

– Какая же у вас служба теперь, в эти часы? – спросил я.

– Сегодня у нас «супликация» будет.

– А кроме супликации еще что бывает?

– А в следующее воскресенье будет «наука», потом, через неделю, еще «проповедь».

Кроме этих выходов в церковь, он не отлучался ни шагу. О вине и помину не было. К сожалению, он воздерживался, повидимому, и от пищи: по крайней мере я не замечал у него ничего съестного, кроме остатка селедки, огурца, редьки, так что я почти принуждал его «употреблять» остатки моего завтрака, советовал протапливать печь, варить себе какой-нибудь суп, предлагал ему денег

366

купить мяса. Мне хотелось, чтоб он вошел, что называется, в тело.

– Нет-с, барин, нет, зачем стану я вам убыток делать! Бог даст проживу! – говорил он медленно, с передышкой, и денег на провизию не брал.