– Никто! – повторили и другие.
– Значит, все-таки тенденция есть, – заметил журналист, – стало быть, вы допускаете и тенденциозные романы!
– Я все допускаю, где есть ум или талант, – прибавил профессор.
– Покорнейше благодарим! Как вы добры! – иронически сказал Кряков, – за что же было ворчать на роман «История одного крестьянина»?
Он кивнул туда, где сидел господин в синих очках.
– Стало быть, тенденциозный роман все-таки нужен и имеет sa raison d’être[73], – продолжал журналист.
– Что́, верно, русского пороха нехватило, так давай из Франции выписывать! – тихо заметил генерал.
– Ведь есть моменты в истории, – говорил далее журналист, – когда совершаются такие крутые повороты от одного круга идей, понятий, событий к другим, которые требуют усиленного и совокупного участия всех нравственных сил, какими располагает общество, между прочим, и искусство. Согласитесь, что наше время будет отнесено историею к числу таких раздражительных и горячих моментов…
– Совершенная правда! – согласился профессор, – искусство и приняло на себя часть общей работы; в нем и возобладало отрицательное направление. Современная литература грешит только тем, что злоупотребляет этим, насилует искусство, признает только одно обличительное направление и гонит все другое, как будто бы ненужное…
– Что ж, Ламартин нужен, что ли?17 отчего же он побледнел, а Гюго, например, пережил его? – перебил Кряков. – Или отчего Гейне сделался представителем лирической поэзии в Германии, как не оттого, что в нем есть, говоря вашим красноречивым слогом, святая злоба, попросту – спирт, злой ум и талант? Подите вы с своими «сладкими звуками и молитвами»! Чего слаще Ламартина и где больше молитв, как не у него, а его забыли; что же это значит?
– Нет, не забыли и не забудут, – заметил профессор, – он был поэт своего века и останется в истории литературы; ни Виктор Гюго, ни Гейне не превзойдут его, ни пафосом чувств, ни высотою мысли. Но он жил в своем времени и отошел вместе с ним, как отойдут, в свою очередь, и другие. Кроме стихов, он оставил след как и историк; его «История жирондистов»…
– Какая это история! Это плохой сентиментальный роман! – сказал Кряков.
– Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! – заметил Чешнев, – и французы не разделят вашего мнения.
– Это еще не причина! во Франции тоже немало слюняев! – отозвался Кряков.
– Се «тоже» est impayable! Oh, l’enfant terrible![74] – заметил кто-то в конце стола.
Кряков покосился туда, как будто отыскивая виноватого.
– Таким образом, по-вашему, оказывается, – сказал журналист профессору, – что роман, в тесном смысле, как изображение жизни, должен быть произведением творческого искусства; но никому, конечно, нельзя запретить называть романом и произведение ума, под одним условием, чтобы он не был скучен…
– Conditio sine qua non[75], – подтвердил профессор.
– Опять пороху нехватило! – сказал генерал Сухову.
– Ведь это ученый разговор, так как же без латыни! Ах ты, Скалозуб! – сказал Сухов, ударив его ладонью по коленке.
– Нет ли у вас еще чего-нибудь о романе? Или вы все выложили из мешка? – спросил насмешливо Кряков.
– Есть еще одно последнее сказанье, но я уж, право, не знаю, говорить ли… Я, кажется, и так употребил во зло внимание собеседников…
– Да, кажется! – вставил Кряков.
– Эту дурную привычку говорить много…
– И говорить прекрасно! – прибавил Уранов.
– Эту привычку я приобрел на кафедре. Но, извините, я перестану; я вижу явные знаки нетерпения. Вон господин Кряков ждет не дождется…
Он с улыбкою глядел на Крякова.
– Ничего, продолжайте! ведь и поданная к крыльцу лошадь ржет и бьет копытом от нетерпения… но на это никто не смотрит! – вдруг храбро сказал генерал.
Общий хохот покрыл его фразу.
– Bien dit![76] – сказал один гость.
– Да, метко! не в бровь, а прямо в глаз! – к общему удивлению добродушно заметил Кряков и тоже рассмеялся, пряча нос в бороду. – Браво, генерал, по-военному! – прибавил он. – За ваше здоровье!
Он выпил вино.
– Il fait bonne mine à mauvais jeu, il n’est pas sot![77] – сказал опять тот же гость.
Кряков сердито поглядел на него.
– Ругайтесь, сколько хотите, а похвал ваших не просят! – отрезал он. – Вещайте же нам ваше последнее сказание! – обратился он к профессору.
– Я хотел только заметить, что новые писатели дают слишком много места реализму. Но об этом говорено так много, что скучно становится. Отвергают все основы искусства… дошли до абсурда.
– Слышишь – «абсурд», каково слово! Он эдак и на кафедре преподает? – заметил генерал, обращаясь к Сухову.
– Послушать реалистов, – продолжал профессор, – так они одни только внесли правду в искусство тем, что гонят фантазию, какие-то «украшения», то есть поэзию! Что может быть, например, правдивее Пушкина? Но правда не мешала у него и фантазии, и неге, и юмору…
– Полноте кадить этому певцу барства, «праздной скуки» и «неги томной»!18 – возразил Кряков. – Ведь сами сейчас упомянули о духе времени; этот дух скоро снял его с пьедестала. Старики захлебывались, бывало, его стихами, а теперь кто их читает! И сам он захлебывался своею славою и провозгласил: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!» Народ и не подозревает этой «тропы», а поклонники давно забыли ее… и могила-то, говорят, развалилась вся! Даже некому там и указать ее! Нашли у кого правду! прочтите-ка, например, хоть «В вратах эдема ангел нежный», – как это правдоподобно!
– Извольте, прочту! и вы сами увидите, что это правдиво; вы счастливо попали!
Профессор буквально исполнил предложение критика и прочел стихотворение наизусть. Все аплодировали – конечно, Пушкину.
– Какая ерунда! – сказал, поморщившись, Кряков.
Студент покатился со смеху и спрятался за спину Крякова.
– Если вы, – запел жалким голосом Чешнев, обращаясь к Крякову, – не видите перед глазами живую картину – сияющего у эдема ангела и демона, летающего над бездною, если не чуете глубокой идеи, таящейся в этой картине, то вы можете принять девиз Данте – «оставь всякую надежду на поэзию»…19
– Но не на правду! А она одна поэзия и есть! – перебил Кряков. – Кто сейчас сказал, что искусство должно изображать жизнь? Откуда же Пушкин взял этого чорта над бездной: из жизни, что ли? Или он видел этого ангела?..
– Видел, – сказал профессор, – в своей фантазии, и мы все видим…
– Ну, так, стало быть, вы верите в чертей; что с вами и разговаривать! Пусти, уйду! – говорил Кряков, стараясь вырвать полу платья из руки студента.
Но, однако, не ушел.
– Боже мой! – тосковал Чешнев, – какая ложь, какое искажение человеческой природы! Жить без идеала, то есть жить без цели! Отрешиться от фантазии – значит, оборвать все цветы, погасить солнечные лучи… обратиться в тьму кромешную…
– Зачем? не надо только врать! Пусть говорят про солнце, да не называют его «Фебом с золотыми перстами» и тому подобную дичь! Вы называете идеалом праздное и больное мечтание! У человека один идеал – правда! Правда в науке, правда в жизни, правда в искусстве… и пиши ее, как она есть: без прикрас, без ваших лучей…
– Отлично! отлично! браво, Кряков! – аплодировал студент, так что Уранов, незаметно от других, сердито погрозил ему пальцем.
– Не мешай! – строго остановил его и Кряков.
– Да такой нет правды, никто ее такою не видал и нельзя видеть! – говорил Чешнев.
– Еще замечу об объективности, – сказал профессор. – Новые писатели хотят простереть ее слишком далеко. Художник, конечно, не должен соваться своею особою в картину, наполнять ее своим я – это так! Но его дух, фантазия, мысль, чувство – должны быть разлиты в произведении, чтоб оно было созданное живым духом тело, а не верный очерк трупа, создание какого-то безличного чародея! Живая связь между художником и его произведением должна чувствоваться зрителем или читателем; они, так сказать, с помощью чувств автора, наслаждаются картиною, как, например, нам в этой комнате всем покойно, тепло, уютно… но если б вдруг наш гостеприимный хозяин скрылся куда-нибудь – комната перестала бы согреваться его радушием, и мы остались бы как в трактире…
– Браво! браво! – раздалось со всех сторон, вместе с рукоплесканиями этому юмористическому обороту речи.
– Dieu! comme il parle bien![78] – говорили в конце стола. – За здоровье профессора!
Все чокнулись с ним бокалами.
– Знаете ли что, господин профессор: ведь этот ужин тонкий, дорогой, – сказал Кряков, – куда вам вашим красноречием заплатить за него!
Студент фыркнул от смеха.
– Что это вы говорите, – с вежливой строгостью заметил хозяин, – к чему тут ужин! как вам не стыдно придавать такое значение дружеской беседе!
– Не оспаривайте этого, – возразил Кряков, – ни профессору, ни мне так ужинать часто не приходится; ужинать сами мы вас не позовем, а заплатить за гостеприимство хочется! Это хотя и не поэтическая, а житейская правда! Так ли, господин профессор?
Но профессор с достоинством молчал.
– Не любят правды ни в искусстве, ни в жизни! – со вздохом сказал Кряков. – Кажется, я один только и есть правдивый человек здесь! Как ты думаешь, Митя? – обратился он к студенту и сильно хлопнул его всею ладонью по плечу.
– Смотрите, драться стал! – сердито глядя на него, шепнул старик Красноперов.
Некоторые из гостей в конце стола сделали брезгливую мину.