Том 7. Очерки, повести, воспоминания — страница 34 из 105

– Ба! ба! ба! А они к какому же званию принадлежат? Чем они провинились? Позвольте, позвольте, милостивый государь! – горячился генерал. – За что их не любят и обходят?

– Обходят их – я сейчас сказал почему, – отвечал Кряков, – не велено трогать. А не любят – потому что… За что их любить? Смолоду они щеголяют, барствуют, роскошничают у Борелей, в обществе кокоток, катаются на рысаках и давят народ…

– Когда? Где? позвольте спросить. – Ведь уж была возбуждена история, по навету печати, о каких-то офицерах, будто они скачут и давят народ – и оказалось клеветой!

– Давите сколько хотите, все будет клевета; на то и привилегированное звание! – добавил Кряков.

Генерал и другие иронически улыбались…

– Ну-с, роскошничают у Борелей… еще чем они виноваты? – спросил генерал.

– Потом из них дрессируют губернаторов, разных директоров, правителей… нужды нет, что, бывало, в обществе ходили рассказы об их милых скандальчиках.

– Боже мой! боже мой! – стонал Чешнев, – какая злая несправедливость! И это русский человек говорит о русских, о своих братьях!

В обществе сделалось серьезное движение.

– Скажите, сколько на один скандал между военными приходилось скандалов между статскими? Вся разница только в том, что одни собирались у Борелей и Дюсо, а другие на какой-нибудь «Средней Рогатке» платили дань молодости! Сами же вы говорите «бывало»; ведь изменились же с тех пор нравы, явились гласный суд, пресса… Зачем же вы хотите возвращать нас к давно минувшему одними злыми воспоминаниями?

Он поник головой и вздохнул.

– Офицеры, конечно, бывают молоды, как и студенты, и правоведы, и семинаристы, – прибавил он, – тех вы извиняете, а офицеров нет! Ужели вы не видите благородной цели автора – поправить эту несправедливость, напомнить о них, изобразить характер этого прекрасного, хотя и неприятного вам круга общества, той группы его, которая идет в эту минуту бороться и умирать за Россию?

Раздались рукоплескания. Генерал встал с бокалом в руке.

– Хоть я и воин, но так мужественно и искусно сразиться за военных не сумел бы. Позвольте выпить за ваше здоровье! – сказал он.

– И мы! и мы! – подтвердили все.

– Щеголяют… барствуют… роскошничают!.. – начал опять Чешнев, когда все затихли. – Да разве есть другая жизнь, более трудная, более исполненная дела и всяких лишений, как жизнь этой самой военной молодежи! Вы считаете какие-то давнишние, полинявшие пятна на их мундирах – и пятна эти хотите перенести на целую корпорацию! А она идет теперь побеждать или славно погибать!

– Это народ, народ, – все народ! – твердил Кряков,

– Да ведь и Минин не один пошел, а взял Пожарского! Боже мой! По-вашему, кто только образуется, оденется по-европейски, кого заслуга выдвинет вперед – тот и перестает принадлежать к народу! А мне кажется, что скорее тот, кто хочет отделаться от религии своего народа, от народного единодушия и единомыслия в своем государственном и общественном устройстве, – тот неизмеримо дальше уходит от него, нежели те, которые учатся говорить на иностранных языках и следуют своим вкусам, своим привычкам.

– Браво! браво! admirable![97] – воскликнули все.

– Ну, теперь уйду! давай бог ноги! Того и гляди, за полицией пошлют! – ворчал Кряков, но так, что его слышали и невольно засмеялись.

– Не беспокойтесь, вы здесь в полной безопасности! – сказал Уранов почти обидчиво.

– Мы вас не выдадим, вы герой! – весело прибавил Сухов.

– Погоди одну минуту, – удерживал его студент, – вон Чешнев хочет что-то сказать!

– Вы говорите о богачах, щеголях, – сказал Чешнев, – но ведь они и не в военном быту жили бы так же, даже шире и роскошнее, – а в кругу товарищей они все-таки ограничены условиями своего быта. Но ведь это исключения; много ли их? А не-богачи, живущие в казармах, жалованьем? А в армии – разбросанные по селам и деревням? Спросите, как они роскошничают?

– Этих автор не коснулся, – с злой улыбкой заметил Кряков.

– Пусть так! автор показал квинт-эссенцию военного звания: высшие, тонко выработанные типичные черты чести и военного достоинства, – словом, взял вершины.

– Да разве честь – это привилегия военная, полковая, как полковая музыка, что ли… а не свойство всех порядочных людей в мундирах и не в мундирах? А он усвоил ее им как исключение!

– Он этого нигде не говорит, он только коснулся некоторых форм ее; есть степени и оттенки, своеобразные обычаи, условия, существующие во всяком деле для одних, не существующие для других…

– В деле чести все равно! все равно! – твердил Кряков.

– Ну, нет, – заметил генерал, – уйти, например, из департамента или уйти с военного поста – есть разница!

После этого настала пауза.

– Да, роман замечательный, – рассуждал журналист. – Если б он явился лет сорок назад, он произвел бы сильную сенсацию в обществе!

– А теперь?

– Теперь, с Гоголя, все до того охвачено отрицательным направлением, что положительный тип лица почти невозможен в литературе. К этому подоспел реализм, ввел новые приемы в искусство и одержал бесповоротную победу над классицизмом.

– Вы думаете, что классицизм исчезнет в искусстве? возможно ли это? – сказал Чешнев.

– В том виде, в каком он господствовал прежде, конечно – да…

– Это зависит от степени таланта, – вмешался профессор. – Гений может реставрировать (при этом слове генерал поморщился) тот или другой стиль искусства! Ведь отказаться от классиков – значит отказаться от всякого наследия предков, от всякой преемственной связи с прошедшим…

– Ну, опять запела канарейка! – ворчал Кряков соседям, которые не могли не засмеяться.

– Если мы в живых организмах следующих одно за другим поколений замечаем, – продолжал профессор, – поразительную наследственность отличительных признаков, моральных и физических свойств, переходящую из рода в род, – то как же мы отвергнем передачу умственного, духовного или эстетического достояния?.. Это значит отвергнуть цивилизацию – и начинать сначала. Зачем?

– Это совершенно справедливо, – заметил редактор, – но вы берете в обширном смысле.

– Позвольте, позвольте! – перебил Кряков, – ответьте на мой вопрос, только непременно правду!

Опять общий смех.

– Oh, l’enfant terrible! – говорили в конце стола.

– Давно ли вы читали ваших классиков и часто ли читаете их? – спросил он.

Все вдруг смолкли.

– У меня Гомер, Гораций, Виргилий и все классики, и древние и новые, – всегда под рукой! – после некоторого молчания сказал профессор.

– Я не вас спрашиваю: это ваша служба! Вам классики нужны, как чиновнику свод законов. А вы? вы? – Он обратился к Чешневу, редактору и к прочим.

– Я заглядываю иногда… – отвечал редактор.

– Для справок по журналу, по части критики и беллетристики?

– Я помню многое, как будто вчера читал, – сказал Чешнев, – и многое знаю наизусть…

– Что заучили в школе; а теперь?

– И теперь, хотя редко, но беру в руки. Что же из этого?

– А вот эти все господа, пожалуй, или вовсе, или со школьной скамьи не читали, – прибавил Кряков, указывая без церемонии на прочих гостей, – или перезабыли!

Читал прилежно Апулея29,

А Цицерона не читал, –

сказал, улыбаясь, Уранов.

– Вот видите: и ваш «великий» поэт этою ирониею только прикрыл правду; никто их не читает, а учат их в школе сами не знают зачем; как учат и тому, что мир сотворен в шесть дней, что волчица кормила Ромула и Рема и т. п.; не верят, а учат, потом забывают!

– Пусть волчица и не кормила Ромула и Рема, а все-таки нельзя не выучить этой фабулы, – заметил Чешнев, – вы без всего этого в жизни и шагу не сделаете! Пожалуй, забыть можно, но узнать нужно. Эти предания слились с историей. Мало ли вы выучиваете такого, что вам не понадобится потом в жизни; но все изученное входит в плоть и кровь вашего нравственного, умственного и эстетического образования! Без этой подкладки древних классиков, их образцов во всем – смело скажу, человек образованным назваться не может.

– Да зачем же учить ложь? Зачем не переделать этого вздора, чтобы не набивать им головы людские? – вопил сердито Кряков.

– Вы правы, – заговорил редактор профессору, – классицизм будет присутствовать в науке и искусстве и во всей жизни, пожалуй, как фундамент… или корень, если хотите; он будет скрыт в глубине земли. Но ведь человечество идет вперед и все производит, творит; нарастают новые роды, виды и образуют со временем новое здание, которое, в свою очередь, сделается классическим. От древнего же, начального классицизма – мы, воля ваша, ушли далеко! И дальше всё будут нарастать новые, свежие слои… Развитие остановиться не может!

– Позвольте, однако, заметить, – сказал профессор, – что произведения искусства, как образцы, и сами по себе не отжили, и не одна только школа и молодость наслаждаются ими. Конечно, мы избалованы новыми и свежими побегами – это так, и вкус наш отчасти притупился и стал мало чувствителен к простой и величавой эстетической трапезе. Но, как я хотел сказать, по временам является реставрация древности, производимая гениальными талантами, и в каком могуществе восстают тогда великие покойники! Например – Рашель разве не воскресила нам древних библейских и героических женщин! Мы видели их как живых!

– По Расину воскрешала древность! хороша древность! – заметил Кряков. – Разве Расин и Корнель те классики, которых вы разумеете: полноте! А кто писал по классическим образцам, все провалились с своими эпопеями, одами, дифирамбами; от них ничего не осталось, все умерло!

– Это оттого, что повторить их не легко; и даже близко к ним подойти! – сказал профессор.

– Потому что не нужно! – вставил Кряков. – Учи и пиши новую жизнь!

– Да, – прибавил Чешнев, – вон статуя Венеры Милосской пролежала в земле две тысячи лет, но и теперь никто из новых, в своих произведениях, не подошел и близко к ней! Или наша хоть бы керченская ваза!.. Да все, все, что ни найдут: руку, торс, черепок вазы – все оказывается неподражаемо!